Во вторую ночь я уже лежал на полу, притиснутый к стене коридора. Ходившие на парашу наступали мне на ноги, но опять же «это детали, а важен самый факт». Мне чертовски повезло вторично. Факт состоял в том, что спиной я был прижат к трубе центрального отопления, которая так накалилась, что я вертелся бы как грешник на вертеле, если б мог пошевелиться хоть одной частью тела. Я обжёг себе спину, так что кожа сходила, но это было то, чего жаждала моя почка. Это была горячая бутылка, которую прописывал мне врач, но мне было лень прикладывать её. За неделю я исцелился полностью, и за это вспоминаю Лубянку с благодарностью.
Кормили хорошо. Пайка была большая: утром и вечером кипяток, а в обед миска каши, по большей части — шрапнели. Для вегетарианца — прямо-таки лафа. Но народ никогда не бывает доволен.
Все заключённые не надеялись выйти на волю, такого в те времена абсолютно не бывало. Но мечтали получить приговора несколько лет тюрьмы, чтобы сидеть здесь же, на Лубянке, на верхних этажах. Про эти этажи рассказывают байки, будто бы там сидят по четыре человека и спят на койках, так же как в Бутырках.
Про меня как-будто забыли. Наконец, на седьмой день:
— Арманд, без вещей!
Привели на допрос. Опять Качкин, на этот раз подтянутый и злой.
— Ну, надумали подписать?
— Подписать? Нет, не надумал.
— Последнее слово?
— Последнее.
— Ну, как хотите. Мы вас считали случайным человеком, а теперь мы видим, что вы с ними заодно, что вы такой же член шайки. Что ж, пеняйте на себя! Но вы отсюда не выйдете. Вы здесь сгниёте!
Ничего не скажешь, окончил он эффектно. Когда я вернулся в камеру и рассказал товарищам о том, что обещал мне следователь, они только рассмеялись:
— Э, ничего не значит. Собака лает, ветер носит. Могут, конечно, всыпать пятёрку, но и это не смерть.
Мы ещё обсуждали это происшествие, когда раздалось снова:
— Арманд, с вещами.
Значит, доживать мне придётся где-то в другом месте. Вещей у меня не было никаких. Я быстро попрощался с товарищами и вышел. После долгого путешествия по коридорам я оказался в комендатуре:
— Распишитесь.
— В чём?
— В получении личного имущества.
Я расписался.
— А имущество?
— Сегодня выходной. Каптерка закрыта. Придешь завтра, а теперь выходи!
— Куда?
— Вот бестолочь! Да на волю!
И дежурный вытолкал меня прямо на Лубянскую площадь.
Ну уж! Я ожидал чего угодно, только не этого! Я постоял с минуту, переживая, потом, подхватив спадавшие брюки, пустился наутёк. Шёл густой снег. Ноги вязли и ботинки полностью сваливались. Эх кабы шнурки! Но даже верёвочки нигде не валялось. Я проковылял до Варварской площади (позже — площади Ногина). До дома — километров семь, а я уже совсем измучился и ноги промочил. Собрался с духом, подошёл к какому-то солидному мужчине в бобровой шапке и подумал: «Ведь не даст, сволочь», а вслух сказал:
— Выручите, гражданин, дайте на трамвай 20 копеек. Кошелёк дома забыл.
Он поглядел саркастически на мои ботинки, на брюки, на небритую физиономию:
— С Лубянки?
— Да.
— Сам там побывал, вот так брюки поддерживал.
И дал мне рубль.
Домашние при моём появлении изобразили живую картину Репина «Не ждали». Разговоров было!
У них сравнительно всё не плохо. Нюра сумела справиться с Алёшей, нашла Нинин адрес. Нина съездила за Галей, которая тотчас вернулась к сыночку. Но Нюра, дико испугавшись событий, попросила расчёт, хоть с Алёшей прощалась со слезами.
Мы взяли к себе четырёхлетнюю Марьяну, которая после ареста Маги осталась у чужих людей.
Единственное, что меня беспокоило, это завод. Но в цеху меня встретили просто даже хорошо и сочувственно, внимательно. Оказывается, я обязан был своему быстрому освобождению именно заводу. ГПУ запросило мою характеристику, и мой на редкость осторожный заместитель Болховитинов, дрожа, как заячий хвост, всё-таки написал мне самый лестный отзыв, из которого можно было понять, что цех остановится, если меня не выпустят.
Через две недели выпустили Тамару Аркадьевну, через месяц — Магу.
Забегая вперёд, скажу, что добрая, самоотверженная, прекрасная Ирина Алексеевна из-за своей твёрдости и порядочности, а главное — прямоте, получила пожизненный срок концлагеря. Она досидела до Ежова, это была беда. Здесь уже не было спасения. Она пересидела всю войну и там умерла, не дождавшись смерти Сталина.
Всё это нас всех, уважающих и любящих её, невероятно огорчало.
Дома у нас всё было хорошо.
Но бедная Галочка, как она за эту неделю осунулась, побледнела. Глаза стали какими-то грустно-вопросительными.
Зато Алёнька по-прежнему радовался жизни. Его радовало всё, он мог часами заниматься даже клочком бумаги, сминая её и расправляя. За эту одну неделю он сильно изменился, вырос и даже стал проявлять свой характер. Иногда упрямился, и его ничем нельзя было убедить. В таких случаях Галя ему говорила, как когда-то в моём детстве няня говорила мне: «Уйду от тебя!» Впрочем, она никогда не добавляла, как няня Груша: «…и больше не приду!» Тут уж Алёнька быстро сдавался. Любопытно, что он этот разговор хорошо запомнил, и через год-два сам говорил, когда был чем-либо недоволен: