Надзиратель вывел меня через помещение для свиданий во внутренний двор — необозримо громадный и строго надёжный, где было разбросано несколько производственных корпусов и один нештукатуренный пятиэтажный жилой корпус — собственно тюрьма.
Когда подошли к двери корпуса, я невольно содрогнулся. Сразу за открытой дверью была высоченная решётка из здоровенных железных прутьев, а за ней, как мне с перепугу показалось, ужаснейшие рожи, искажённые злобной гримасой или глупо ухмыляющиеся, визжавшие, сквернословящие и зубоскалящие. Впрочем, у них были и тела — в грязных брючищах, распоясанных, рваных рубахах. Но преобладали рожи.
«Боже правый! И мне предстоит жить в этом вертепе?» — с ужасом подумал я. Часовой, стоявший снаружи, отпер набранную из таких же прутьев дверь.
— А ну, позволь! — крикнул сопровождавший меня надзиратель, и, когда рожи отступили на шаг, мы прошли в дверь и сразу же по лестнице в подвал. Вдогонку мне полетел хохот и такие эпитеты, перед которыми заводские виртуозы матерщины показались мне жалкими приготовишками.
Надзиратель провёл меня по сырому и мрачному коридору, тошнотворно пропахшему карболкой, отпер камеру и, сказав на прощание:
«Будешь сидеть в карантине», ушёл, оставив меня, наконец, одного. Камера была непомерно большая. Судя по числу коек, поднятых на день, привинченных к угольникам, шедшим вдоль двух стен, помещение было рассчитано на 12 человек. В конце было широкое окно с решёткой, нижней частью выходившее в бункер, но позволявшее наверху видеть ноги проходивших мимо. Длинный дощатый стол с нарисованной на ней шашечной доской, посередине две лавки, медный чайник, деревянная ложка и алюминиевая миска, параша в углу да волчок в двери завершали убранство карантина.
Не успел я всё это рассмотреть, как снаружи послышалось что-то вроде взрыва, и вслед за ним с медным грохотом, конским топотом и отчаянным криком мимо меня промчалось пар сто ног в невероятных и разнообразных опорках или совсем без них. Я терялся в догадках: что тут произошло? Очевидно, вырвались и умчались куда-то те рожи, которые рявкали на меня из-за решётки. Но кто их выпустил? Может, это массовый побег? Но происходил этот звенящий ураган словно от идущей в атаку римской конницы?
Я был разочарован, когда через десять минут те же ноги пошли назад, но уже чинно, попарно. Между ними на палках висели здоровенные полушаровидные тазы с кашей и огромные чайники кипятку с написанными на них номерами камер. Впоследствии, наблюдая за повторявшимся трижды в день бегом взапуски, я окончательно понял, что напугавшие меня рожи принадлежали дежурным от камер, которые в ожидании ужина сошли со своих этажей. Их не выпускали до удара колокола. Сразу за решёткой шла лестница не только вниз, но и наверх. Поэтому люди, сидевшие на нижних ступенях и стоявшие выше, казались мне взгромоздившимися друг на друга. Кухня, очевидно, помещалась в другом корпусе. Дежурные бросались туда наперегонки, чтобы занять очередь на раздачу. Медный звон происходил от столкновения посуды, которой усиленно колотили любители производить как можно больше шума.
В общем, всё оказалось очень прозаично и не так уж страшно. Только рожи были ещё те…
Вечером кто-то заглянул в глазок:
— За что сидишь?
— За отказ от военной службы.
В ответ послышался смех и громкий крик:
— Ребята, святого привезли!
Хорошо было сидеть в карантине. Голоса за дверью и сновавшие перед окном ноги давали пищу для наблюдений. Так как в исходе суда я не сомневался, то взял с собой пару книжек и английский учебник на случай, если их разрешат пронести в тюрьму. Действительно, их никто не пытался у меня отобрать, так что в карантине я не терял времени даром. Первые сутки мне не давали есть, но я не голодал, так как доедал собственные запасы.
Единственное, чего я боялся, — это попасть в камеру с урками. Я ещё на воле довольно наслушался. Как они обирают попавших к ним посторонних заключённых. Как ещё заранее проигрывают в карты одежду и паёк первого вошедшего. Как жестоко избивают при малейшей попытке оказать сопротивление, как унизительно потом заставляют себе служить, превращая в раба. Это было страшно. «Господи, да минует меня чаша сия!»
Через полтора дня благодатное житьё кончилось, и меня проводили в канцелярию корпусного старосты, переделанную из карцера и находившуюся в другом конце того же коридора. Староста назначался из числа заключённых, наиболее заслуживших доверие начальства. В его обязанности входило распределение заключённых по камерам.
Меня ожидал молодой человек лет тридцати, лощёный и ухоженный, но в общем вполне изящный. Он расспросил меня, зачем и почему, чрезвычайно удивился моей статье и внезапно почувствовал ко мне расположение. Он даже пустился в откровенность относительно своей персоны.