Мелкая шпана, оставшаяся без главарей, и к тому же за сутки изрядно проголодавшаяся, быстро сникла и сдалась на милость победителей. Бунт был подавлен.
Я думал: какая разительная разница между политическими заключёнными и уголовниками. Первые выдерживают голодовки по 30 дней, умирают, а не сдаются. Вторые способны только на вспышкопускательство. Видно, только идея, благородная цель придают людям силу в неравной борьбе.
Всё же кое-какая польза из нашего бунта получилась. Похоже, чересчур ретивое начальство где-то «поправили», потому что часть задуманных мер так и не воплотилась в жизнь, хотя режим стал заметно строже. Кипс объявил, что если в камерах не будет картежа, кутежа и галдёжа, то параши не введут. А я уже со страхом наблюдал, как растёт их гора около жестяницкой мастерской. Маляры, как ни тянули, а всё-таки по паре в день вынуждены были их красить.
Примерно в это время наши добровольные стряпчие посоветовали мне подать заявление о применении амнистии, которая была объявлена по случаю десятилетия Октябрьской революции. Дело было сомнительное: амнистию применяли к тем, кто совершил преступление до её объявления. Но моё «преступление» не имело определённой даты, оно было перманентно. К какой дате его «прикрепят»? Если к подаче моего первого заявления об отказе, то выходило, что я подлежу амнистии, если к суду, то — нет.
Мне не хотелось подавать заявление. Хотя формула не требовала употребления каких-либо унизительных слов вроде «помилования» или «смягчения», всё же становиться в просительную позу было неприятно.
Кроме того, домашние дела были столь не блестящи, что мне положительно не улыбалось выйти на волю раньше срока. Некоторые друзья, в частности, Николя и Мейер ещё до ареста попросились ко мне в Спасоналивковский на несколько ночей, так как у них-де собственное жильё должно было появиться в ближайшие дни. Но когда меня взяли, они остались с Галей под предлогом её «защиты» и вскоре перестали даже искать другого удобства. К Мейеру переехала его сестра Лиза, к Николе часто приходили ночевать какие-то строительные рабочие, его товарищи. Кроме того, часто приходил и оставался ночевать на правах «друга детства» Борис Плаксин, ставший очень грубым, взбалмошным, нередко пьяным. С ним приходили Лиля, Люся (Существо) и прочая «Борькина банда», как они себя называли. Они целые ночи вели пустые споры, курили, ссорились. Потом приехала из деревни с письмом от Нины Чёрной некая Маруся, которую бросил муж после первой ночи. В письме содержалась просьба приютить её, утешить, устроить на работу и вообще «спасти». Наконец, явочным порядком вселилась «всех давишь» Тоня. Со свойственной ей невероятной бесцеремонностью она потребовала, чтобы все убирались ко всем чертям, что она тут будет жить только с Галей. Галя этого боялась более всего: опять начнутся избиения её, отнятие последних денег и т. п. А Тоня ещё заявила, что выписывает из Ленинграда свою сестру Ваву, которая, если её не примут здесь, немедленно кончит самоубийством.
Весь этот «Ноев ковчег» до большой степени кормился за счёт Гали, которая не имела мужества им отказать и потому делала невылазные долги. И всё же Тоня была для неё страшнее всего этого. В добавление ко всему она жила в маленькой проходной комнате, через которую днём проносилась, швыряя поленьями в Галину голову, пьяная новая соседка Анисья с оравой грязных вшивых детей, а по ночам к соседке тянулись «гости» с пьяными рожами, которых она и её пятнадцатилетняя дочь ласково принимали. Обокрала эта, с позволения сказать «семейка», Галю до нитки. К ним нередко наведывалась милиция, но, к удивлению всех окружающих, милиционеры никогда ничего не предпринимали против этой соседки. Более того, многие из них «загащивались» у Анисьи на целые ночи.
Председатель «Куста» бушевал и никак не мог решить, как выселить всю эту «малину». А бедная Галочка в конце концов просто сбежала из своего дома, найдя приют у каких-то своих друзей. Несколько позже она нанялась стеречь у них квартиру на время их отъезда на юг.
Я предвидел, что первое, что мне предстоит делать на воле, — это чистить эти Авгиевы конюшни. Я мог бы вышвырнуть посторонних, да и всех, но с Николей, Мейером и его сестрой, наконец, с Тоней, с которой я должен был бы церемониться из боязни огорчить маму, пришлось бы вести долгие и трудные, полные психологии разговоры. Немудрено, что по сравнению с этой перспективой безмятежное сиденье в исправдоме казалось райской жизнью. Но именно эта трусливая мыслишка и заставила меня принять решение: «Ты забился в угол, благоденствуешь и надеешься, что на воле как-нибудь всё само образуется? Ты хочешь выезжать на жене, которая уже теряет последние силы, разрываясь между тяжелой работой у Зеленко, буйными постояльцами и Тоней? Хотя никогда, ни одним словом не жалуется на свою жизнь? Так нет же!»
И я подал заявление в Верховный совет.