Уже в начале беседы Данте понял, что мне известны «Ад» и «Чистилище». Это не удивило его: по всей Италии ходили списки этих произведений. Но он не мог, разумеется, предполагать, что я в такой же мере знаю «Рай», о котором мало кто слыхал. Поэтому он читал мне отрывки из уже написанных песен третьей части «Комедии». Именно в них любовь становится импульсом познания мира, флорентийская Биче становится Беатриче «Рая», из ее уст льется объяснение архитектоники Вселенной, философия любви переходит в натурфилософию.
Но эти отрывки сопровождались комментариями поэта, которые делали отчетливей их близость к будущему, к Возрождению, к XV–XVI векам, к итальянской натурфилософии как порогу новой науки.
Комментарии Данте к песням «Рая» включали возврат к «Чистилищу», придавая новый смысл его содержанию. Мне особенно запомнились замечания Данте о появлении Урании — музы астрономии, непосредственно перед приходом Беатриче. «И да внушит мне Урания с хором стихи о том, чем самый ум смущен», — писал Данте в XХIХ песне «Чистилища». Теперь, когда уже были написаны песни «Рая», поэт говорил, что эти строки — программа предстоящего развития сюжета. Ум смущен перед тайнами мироздания, которые символизируются Уранией. Но разрешит их поэзия, любовь, Беатриче. Стихи, внушенные Уранией, это стихи, в которых Беатриче — символ любви — рисует поэту картину мира. Поэзия берет на себя то, что принадлежало схоластической логике и откровению.
В беседе с Данте я казался себе посланником XV и XVI веков, учеником не столько Эйнштейна, сколько Бруно[107]
. Вопросы, задаваемые Данте, были направлены на выяснение его близости Возрождению. Но в конце разговора я отважился спросить моего собеседника о смысле некоторых космологических представлений, изложенных в «Божественной комедии» и доставивших много забот моим современникам по ХХ веку. Речь идет о предельной скорости движения небесных сфер, равной скорости света, о конечных размерах вселенной, о том, что иногда рассматривали как предвосхищение теории относительности и неэвклидовой геометрии.Я пытался разъяснить в самой общей форме, что движение тела может не быть прямым, а искривляться в силу кривизны мирового пространства, что движение быстрее света невозможно… Неожиданно для меня Данте нашел это естественным и, во всяком случае, отнюдь не парадоксальным. В сознание людей ХХ века очень глубоко вошли понятия бесконечного мира, бесконечной неизменности расстояния между продолжающимися параллельными линиями, бесконечной скорости, к которой стремится тело под влиянием бесконечно следующих друг за другом импульсов. Но для XIII–XIV веков эти представления еще не стали такими абсолютными, несомненными, априорными. В средние века абсолютный характер приписывали каноническим догмам, рациональное знание казалось областью относительных представлений. Так думали многие. Но и те, кто сомневался в абсолютном характере догматов и канонизированного перипатетизма, были очень далеки от абсолютизации данных науки.
Мышление провозвестников Возрождения было очень пластичным. И именно в этом смысле, а не в смысле позитивных утверждений оно близко нашему ХХ веку, когда самые фундаментальные представления о пространстве, времени и движении оказались столь динамичными. И ближе всего ХХ веку не натурфилософские воззрения XIV века, а поэзия мышления о природе, неразрывно связанная с подвижностью мира, с поисками новых понятий, с эмоциональными импульсами таких поисков. То, что делает «Божественную комедию» энциклопедией подвижного, многокрасочного, динамического мира.
В заключение беседы Данте задал мне несколько личных вопросов. Его все-таки удивило, что я, зная наизусть многие песни «Ада» и «Чистилища», иногда невольно обнаруживаю знакомство с «Раем» и время от времени ссылаюсь на взгляды и теории, не только неизвестные в среде, окружающей Данте, но и логически чуждые ей. Данте спросил, откуда я родом, где я учился и т. д. Как это уже часто бывало, я, не задумавшись, сказал правду. И такой ответ не вызвал ни удивления, ни недоверия. В XIV веке слишком часто пользовались аллегориями, и рассказ о машине времени, о встречах с героями древности и мыслителями нового времени показался аллегорией. И к нежеланию рассказать правду о происхождении и предыдущей жизни в XIV веке тоже привыкли и по большей части уважали такое нежелание…