Мне стало почему–то смешно, что вот этот слабый господин ван Шонховен на тонком стебельке, словно старший и могучий друг, утешает меня. Я попытался приготовиться. Благородный, не сделавший ни единого выстрела лефоше покоился в кармане сюртука. Я приложил к нему маленькую ручку Лавинии.
– О, – прошептала она, – старый товарищ!
Вселило ли ей уверенность прикосновение к металлу или я не распознал иронии в ее голосе – не знаю; во всяком случае, что–то все–таки побудило же меня вспомнить об оружии?
– Я слышу время от времени ваш благородный смешок, – сказал господин ван Шонховен нараспев, – и с удивлением думаю, как мы всегда мрачны и задумчивы, когда вольны поступать по–своему, и как становимся веселы, насмешливы, ироничны, как нам все вдруг трын–трава, когда течение обстоятельств зависит уже не от нас самих, когда кто–то взваливает на себя наши собственные тяготы… Ну, господи, тут–то, кажется, затаиться и спрятаться в ожидании неизвестно чего, а мы – наоборот: за нас хлопочут – какое наслаждение!
Так она тараторила торопливо всякую трогательную тарабарщину, делая вид, что ей и впрямь радостно и просто наше существование, что крик павлина на доме купца Ахвердова вовсе и не нагоняет тоску, что наша фортуна не замкнута и молчалива, что предстоящая дорога не может сулить невзгод, что прошлое не крадется по пятам, как раненый и мстительный барс…
Я пытался разглядеть ее черты, но ночь была черна, а огня почему–то просили не зажигать…
– Очень просто, генацвале, – сказала Мария, – если соседи увидят в ночных окнах свет, они подумают, что что–нибудь случилось, и сбегутся…
– Вам приятно быть зависимой пусть даже от добрых людей? – спросил я у Лавинии.
– Не задавайте коварных вопросов, – пропела она во тьме, – разве мы не зависим друг от друга? – И засмеялась: – Какое наваждение: зажигается огонь в окнах, и все соседи тотчас, как мотыльки, слетаются, и все извозчики подъезжают к крыльцу, и сходятся все водоносы, и у всех широко раскрытые любопытные азиатские непонятные глаза и приготовлены трогательные заздравные речи, и все зависят друг от друга – какое счастье!
И вновь я уловил в ее голосе что–то такое, что звучало в нем в минуты тревог или неуверенности, и я представил себе ее скуластенькое, прекрасное, решительное лицо, как вдруг распахнулась дверь, и темный, едва узнаваемый силуэт господина Киквадзе прошелестел с порога:
– А где тут прячутся два замечательных петербургских путешественника? Два мученика прекрасных? А ну–ка, а ну–ка, выходите, выходите, выходите… – И почти беззвучно: – Барнаб Кипиани с нами!…
Подхватив свой грустный саквояж, мы выбрались из темной и прохладной пещеры, и тут духота обрушилась на нас, как говорится, со всей страстью, на которою только была способна. Кричал, надрываясь, павлин. Цикады пели. У подъезда проглядывался фаэтон и в отдалении – несколько всадников на всхрапывающих конях. Было что–то мистическое в происходящем. Я вел Лавинию за руку и, оборачиваясь, видел эту руку, которая постепенно терялась во тьме. Лишь шепот госродина ван Шонховена долетал до меня время от времени. Мы уселись в экипаж. Кто–то пробрался вслед за нами, дыхание слышалось из глубины экипажа. Всадники тронули коней, и расплывчатые призрачные чудовища обступили нашу повозку. Был второй час ночи. Город казался вымершим и непроницаемым. В небе не было ни одной звезды. Видимо, нагнало тучи, что усиливало духоту, но обещало скорые перемены.
Загадочность росла с каждой минутой. Начинало казаться, что скрипучий фаэтон – громадное золотое ландо, окруженное многотысячным эскортом угрюмых всадников на крылатых конях…
Внезапно из облаков пробилась луна, и все тотчас же переменилось. Старый сварливый павлин проплыл над нами, распустив выщипанный веер. Господин Киквадзе неподвижно примостился на переднем сиденье, и его лицо было впервые столь неулыбчиво и сосредоточенно. Четыре скромных всадника в черкесках застыли у самого фаэтона. Теперь я мог разглядеть их достаточно хорошо. У каждого по большому кинжалу на поясе. У двоих – ружья за плечами. Третий – громадный красавец с тонкими усиками, картинно вросший в седло. Я догадался, что это и есть знаменитый Барнаб Кипиани – гроза горных разбойников и сам разбойник. Четвертый всадник был мал ростом, тонок, как мальчик, безус и белолиц. Когда он, тронув коня, приблизился, я узнал Марию Амилахвари!
– Вы всегда так сосредоточенно, так таинственно выезжаете на дачу? – спросил я господина Киквадзе.
Он рассеянно улыбнулся и приложил палец к губам. Лавиния прижалась ко мне. Мария, склонившись с седла, сказала шепотом:
– Можно отправляться. Все будет хорошо… С нами бог.
– С нами бог, – прошелестел господин Киквадзе, и фаэтон тронулся вверх по ночной улице.
Ехали так: впереди громадный Барнаб Кипиани, Мария Амилахвари – рядом с экипажем, так что я хорошо видел ее прекрасный профиль, маленькую руку, крепко сжимающую поводья; два всадника с ружьями замыкали караван.