Княжна.
Я не совсем вас понимаю… то есть я вас понимаю, но я хотела бы, я просила вас сказать ему, вот ему… мы не можем… это невозможно… у меня уже нет сил…Мятлев.
А может быть, вам снять с себя ваши высокие полномочия, отказаться от этого непосильного бремени и предоставить мне самому…Княжна.
Я не понимаю вас…Мятлев.
Ну пошлите меня к черту!Княжна.
А наше имя?.. Ваши непритязательность и страсть к скандалам общеизвестны. А наше имя? Что посоветуете вы мне, как посоветуете вы поступить мне, когда я вижу, как оскверняется и предается поруганию наше имя? Как прикажете поступать мне?..Я.
Елизавета Васильевна, дорогая, да будет вам ссориться! Это теперь у вас коса на камень… Теперь вы ничего не решите… Да зачем это нам всем?.. Ну, обменяемся взаимными оскорблениями, ну, обидим друг друга, а завтра ведь будем об том плакать…Но слова мои не дали ничего. Она ушла со слезами в глазах, чего раньше в сражениях себе не позволяла. И камень превращается в песок, не то что слабое сердце женщины.
– Вот черт! – сказал он, когда она ушла. – Ты видел? Ты видел, как она сражается за свои идеалы? Я рад, что ты это видел, и, может быть, это тебя чему-нибудь научит, потому что ты перед ними всегда благоговеешь, надо или не надо, и я вижу только твои невинные, ясные глаза, переполненные обожанием, ну просто ты растворяешься, когда видишь любую из них, и молишь бога, чтобы они тебя облапошили хорошенечко, тем самым возвысив твою женолюбивую душу. – Я попытался было напомнить ему, с каким изяществом и как виртуозно я вел этот знаменательный разговор, но он отмахнулся. – Кто из нас способен соперничать с их врожденной страстью пренебрегать истиной в угоду нынешнему благополучию? Лично я – пас. У меня все болит после этих попыток, ах, Амиран, Амиран! Словно я носил бревна, плечи болят, спина и руки, и я вижу перед собой уже не ангелов, достойных обожания, а титанов с неуклюжей походкой, с грубыми пятернями и с тяжелыми подбородками, и вот я смотрю на тебя, и злюсь, и завидую, как ты умеешь быть снисходительным и терпеливым к ним. И они все тебя боготворят, как будто они все твои нынешние жены, и у каждой для тебя есть секреты и улыбочки и всякие там штучки, которые тебе нравятся, пожалуйста, сколько угодно… и вот, например если я говорю тебе, что она, мол, себе на уме, ну, там о ком-то, об одной из них, то это тебя не настораживает, и ты говоришь: «Конечно, но зато какая у нее кожа!»
Тут я возразил ему, сказав, что он меня идеализирует, хотя я действительно употребляю нечеловеческие усилия, чтобы избежать слез, и потом, это у меня врожденное, когда я на миг представляю ее обнаженной, эту фурию, у меня подгибаются ноги, спирает дыхание и глаза мои видят божество… Тут он засмеялся и спросил:
– А после?
– А после, – сказал я, – после она уходит, и я вижу, как она уходит, и начинаю представлять ее обнаженной, и вижу, что это уходит богиня.
Он снова засмеялся и сказал:
– Вот черт, а тут либо я убиваю, либо убивают меня. Ну хорошо, я должен был тебя предостеречь, но ты выкрутился, кавказец! – И, помолчав, он сказал шепотом: – Мне кажется, что кто-то роется в моем дневнике. – Я усомнился, но он продолжал с жаром: – Ей-богу, я всегда захлопываю его, а тут застаю раскрытым… и уже третий раз… и всегда на 13 октября, а нынче уже декабрь… И вообще мой дом разрушается.
Да, дом разрушался. Привидение свирепствовало уже не на шутку. На чердаке под синей пылью мы обнаружили погнутые ржавые гвозди, вырванные из своих гнезд; растрескавшиеся балки; труху, в которую превратились дотоле казавшиеся вековечными дубовые стропила. К легкому поскрипыванию лестницы прибавились стоны, карканье, визг и причитания, и, не занимаясь этим специально, Мятлев вдруг обнаружил, что может на слух определять любые из ничтожных событий, совершающихся выше вестибюля. Иногда это даже занимало, ибо о каждом из живущих эта лестница возвещала по-своему, и, мало того, по этим звукам можно было определить, кто движется и каково его душевное состояние, и потому заранее знать, как встретить идущего и встретить ли или укрыться в библиотеке. Да, дом разрушался, и он разрушался стремительней, нежели следовало от него ожидать… Он походил на старика, разучившегося владеть своим телом, мозгом: говорящего невпопад, бессознательно переставляющего ноги, сморщенного, с детской улыбкой, скрывающей какую-то даже ему неизвестную тайну минувшей жизни, какой-то сладостный туман… Теперь не хватало одного сильного удара, чтобы этот трехэтажный старик с невинной улыбкой покосился и рассыпался, погребя под едким прахом минувшие судьбы, некогда живые страсти, не дописанные дневники, обрывки слов, потерявших значение и ценность и сомнительные надежды… И вот этот гром ударил и гроза началась.