В гостиной Тучковых пил чай господин Ладимировский. У него уже не было бородки. Судьба улыбнулась ему. Чин действительного статского советника открывал перед ним заманчивые перспективы. Он купил дом в Петербурге с садом и ампирной конюшней; в почтовом департаменте он был определен на высокую должность; его белоснежные орловские рысаки замелькали по Знаменской, приводя в умиление знатоков; его улыбка обвораживала, едва он переступал порог заветного дома, несмотря на то что худенькая красавица, проживающая там, продолжала говорить с ним дерзко; за его спиной раскинулись обширные земли в Черниговской и Орловской губерниях; он был широкоплеч, немногословен, добросердечен и улыбчив, и он был напорист, как апрельский вепрь. «Мы Бравуры…» – говорила госпожа Тучкова, подразумевая под этим ей одной известные достоинства. «Мы Ладимировские…» – говорил господин Ладимировский, прочно раскинувшись в креслах, ощущая затылком свои неисчислимые стада.
Вопрос, давно назревавший, решился смехотворно просто. Лавиния не возражала против могучей руки и горячего сердца господина Ладимировского. Она меланхолично и покорно предоставила матери решать свою судьбу, ибо не знала способов перебороть домашнюю тиранию госпожи Тучковой, весьма утонченную и неумолимую.
– Я обещаю вам, Лавиния, – сказал он как-то, – спасти вас от зависимости, которою вы тяготитесь…
– Я не просила об этом, – засмеялась она, ценя его прозорливость.
– Мы, Ладимировские, – сказал он, – никогда не блистали при дворе, но род наш древен, а это имеет значение, представьте, вы увидите…
Его посулы были ей почти безразличны, она почти не верила в успех, хотя, честно говоря, все-таки надеялась, что за его широкой спиной сможет укрыться от неусыпного ока матери, от ее мягкой, горячей, шелковистой и неумолимой пятерни, так цепко держащей господина ван Шонховена, и, презирая себя, соглашалась с господином Ладимировским, а он обещал свободу так очаровательно, будто бы посмеиваясь над самим собой и при этом слегка краснея, и слушать его доставляло удовольствие. Да здравствует свобода! И в ее великолепной головке, переполненной фантазиями, рисовалось это немыслимое: туман, в тумане тонет все – тирания maman – долой тиранию! – испуганное сухое лицо Калерии, тревожные телодвижения madame Jacqueline, неприличные намеки Мишки Берга… Долой намеки!.. Неужели это возможно?
– В конце концов, – сказал господин Ладимировский заговорщически, – мне еще только тридцать. Ваша матушка была моложе своего генерала на двадцать восемь лет, а тут всего лишь четырнадцать… Притом что я давно знаю и люблю вас…
Его фрак расточал пронзительные парижские ароматы, аккуратные широкие ладони покоились на мощных коленях как молчаливая гарантия будущих успехов.
– Maman и вас приберет к рукам, – засмеялась Лавиния, – в одно прекрасное утро вы проснетесь и обнаружите под своей кроватью Калерию с палкой в руке, а в гардеробе среди платьев дворника Мефодия… Хотите? Ну что ж, пожалуйста… – Но тут из придуманного тумана родилось воспоминание о совсем недавнем эпизоде, который, казалось, был позабыт, ан нет, вспомнился, выплыл, увиделся совершенно отчетливо: под окнами дома в сумерках, поддразнивая и обескураживая, два силуэта, ненатурально прижавшиеся друг к другу, и нервные голоса Мятлева и, по всей вероятности, графини Румянцевой, то есть уже княгини Мятлевой… И Лавиния, позабыв о приличиях, крикнула в глубину комнаты: – Maman, взгляните же, этого не может быть!..
– Я знаю о вашей давнишней детской дружбе с князем Мятлевым, – сказал господин Ладимировский. – О нем дурно говорят, но я вижу в этом случае пример редкого благородства и постоянства… Вы переписывались?
– О, это было давно, – сказала она с отчаянием, – и это неправда, то есть это не имеет никакого значения.
«Если женщина зачеркивает свое прошлое с печалью, значит, она все еще пребывает в нем», – вспомнил господин Ладимировский из недавно прочитанного…
– Вы ни о чем не будете жалеть, – вздохнул он. – Я очень сильный человек, – и поцеловал ее маленькую ручку.
Ночью она заставляла себя расплакаться, но слез не было. Зато потом ей приснился счастливый Мятлев на белом коне. Он легким кивком звал ее с собою… Она было побежала, так это было счастливо, но на пороге, свернувшись калачиком, лежала громадная Калерия, и через нее нельзя было переступить.
Две силы вели войну с переменным успехом. То воспоминания одерживали верх, то явь. То пустомеля князь, предавший ее, околдованный румянцевскими прелестями, холодно поглядывал на ее сборы, то сильные плечи господина Ладимировского заслоняли все, и открывалась свобода… Да здравствует свобода!.. Но если так, тогда зачем, зачем, когда раздавался звонок в прихожей, казалось, что в шубе, покрытой снежинками, Мятлев кланяется господину ван Шонховену?.. Зачем?..
Однако Лавинии удалось осилить наваждение, и она заторопилась к неминуемому. Что князь? Детская игрушка, да и только. Анахорет, доведший любовницу до пруда… Его вытянутое лицо полно тоски, словно одинокая флейта непрерывно звучит на одной ноте в осенних сумерках…