…Он рыдал передо мной. От него пахло спиртом и луком. Хотелось отбросить его с отвращением, выбить из-под него табурет, а я сказал: «Не уходите», ведь он был последним, кто проводил Лавинию. Я ничего не мог понять в чудовищной тарабарщине, которую он выпаливал, пользуясь тем, что мы в палате одни. Дикая, фантастическая смесь проливалась на меня. Она состояла из эпизодов его собственной жизни, перемешанных с видениями последних дней. Там было все: и скорбный лик этой недоступной милосердной сестры Игнатьевой в роли государственной преступницы, и капитан Берг в роли жениха, и какие-то петербургские пощечины, канцелярские разоблачения, и утраченные надежды, и давно погребенные чувства, которые оказались живыми… «Жизнь прожита, жизнь прожита, – повторял он, – остался единственный цветок в декабрьском саду, но его заносит снегом! Снегом!.. Жизнь прожита…» Кстати, и моя жизнь прожита. Если к известной формуле Питкевича сделать поправку на условность времени и на экзальтацию, то «завтра меня убьют». Кто же они, бездушные разрушители наших иллюзий? Где они обитают – во дворцах ли, в хижинах ли? В мундирах они или в цивильном?.. «Холщовый мешочек у ней в руках оттопыривается, – бубнил доктор, – …вдруг, думаю, нажмет, и он грянет в самую грудь…» Тут я догадался, что благородный лефоше искренне старался хоть однажды выручить господина ван Шонховена из беды… Ни он, ни Барнаб Кипиани, ни князь Приимков – никто не властен нас соединить! Она даже сделала попытку увидеть меня, попрощаться… Кому пожаловаться?»