Кстати, за столом неразговорчивого князя я вволю повспоминал о том о сем и, конечно, вспомнив Катеньку Лапшину и причиненные ею мне беды, не мог не вспомнить и другую бурную свою любовь – спасительницу свою от предыдущей любви, а именно Машеньку Сенину, голубоокого ангела. Всю свою жизнь, а особенно в молодые годы, был я на поводу у собственного сердца, а оно жаждало если не страстной любви, то хоть ее подобия, но только с горячими поцелуями, непременно с горячими… И вот Машенька, прехорошенькая, горделиво-капризная, на которую засматривались даже столичные селадоны, но только засматривались да облизывались, ибо им всем она предпочитала меня. Правда, мы встречались редко, и со мной тоже бывала она капризна, но зато нисколько не горделива. Я уж было совсем, по своему обыкновению, распалился, как вдруг она уехала в деревню и вышла замуж за какого-то отставного военного… Это я к тому, что женскую душу понять невозможно, стало быть, невозможно понять и души всех тех красоток, над коими князь Мятлев имел власть.
В тот день, воротившись от князя, я первым делом навел справки относительно его последней жертвы. Оказалось, что дамочка эта, полячка по происхождению, в девичестве Бравура, а ныне госпожа Ладимировская, писаная, как мне стало известно, красавица, вернулась к законному супругу и укатила с ним в Италию. Одумалась. Хотя я теперь вполне понимаю князя, ибо сам прожил несколько лет в Варшаве, и не одна из тамошних паненок вызывала у меня приступы тягчайшей и неотразимейшей страсти. Только непонятно, думал я, почему она, эта гордая красавица, могла полюбить, то есть не полюбить, а обезуметь при виде этого хромого, неловкого, молчаливого развратника в очках, лысеющего, старого, опасного? Я в молодости был хорош собой, и на меня засматривались многие, не скрою. Так я же был выше князя, стройнее и легче на ногу. Я отлично танцевал, а мундир полицейского исправника в те времена придавал мне еще больший шарм. Был я хорошо начитан, в острословии редко кто мог со мной тягаться, но при этом было с избытком во мне сердечного тепла и верности, что даже самыми легкомысленными красавицами не может не цениться. Чем же он их все-таки брал, думал я, и особенно ту невероятную полячку, воспитанную в Петербурге и вращавшуюся в свете? Я, например, кроме вышеперечисленных достоинств, обладал еще одним, а именно – виртуозным умением играть на гитаре и петь. Этому я научился еще в детстве, и с тех пор не одна гордячка падала ниц, услышав гитарные аккорды и мой голос. Я даже сочинял для дам стихи, а какая из представительниц слабого пола смогла бы устоять, едва заслышав: «Не удивляйся, что в лазури твоих голубеньких очей…» и т. п. «Так чем же он-то их брал?» – думал я.
Отношения мои с изгнанником были самыми предобрыми: князь меня не то что терпел, а даже отмечал своим расположением и даже весьма благосклонно реагировал на мои рассказы, когда я, бывало, примусь живописать перед ним свои похождения и каждой знакомой дамы обрисую яркий портрет.