Через сутки Темляков уже подумывал, как убежать из профсоюзного дома отдыха. В вестибюле на самом видном месте в деревянной лакированной рамке, укрепленной тут навсегда, висели правила проживания в грязном этом, плохо построенном и обшарпанном доме. Одна строка под номером шесть особенно удручающе подействовала на него. В ней говорилось, что выбрасывать из окон пищевые отходы, окурки, бутылки и другой мусор строго воспрещается. Он подумал, что если об этом напоминают в такой дикой форме, значит — выбрасывают. Прочел вслух.
— А что, — спросил он регистраторшу оскорбленно, — выбрасывают? Случается такое?
— Каждый день убираем, — ответила та сумрачно. — Контингент известный.
— Может быть, тогда снять эти правила? — заметил он в отчаянии. Но ответа не услышал.
В столовой, пропахшей супом, он огляделся, увидел «контингент», поедающий винегрет и тычащий вилками в общую хлебницу, таща себе на алюминиевых зубьях серые ноздреватые куски, разглядел своих соседей, которые не ответили на приветствие, не приучившись к простой вежливости, и у него заныло в груди, как будто он угодил на двадцать суток в какой-то исправительно-трудовой лагерь, правила которого привели его в паническое состояние. Он понял, что ему тут будет плохо и надо бежать домой.
Если бы не Инга, почуявшая в нем родственную душу и провисшим взглядом через всю столовую сказавшая ему об этом, он так и поступил бы, не видя никакого просвета в принудительном отдыхе в неряшливом бетонном доме с голыми комнатами на три койки, в которых не было даже настольных лампочек возле скрипучих старых кроватей.
Соседи его, два крупных парня, сразу назвали его дедом.
— Во, гля, видел! Деда к нам заселяют, — воскликнул один из них.
— Здорово, дед! — сказал другой. — Считай, что подфартило, будешь третьим. — И быстрым нырком руки достал бутылку водки из-под кровати.
Наутро парни хмуро поглядывали на него, считая, наверно, что он обидел их в лучших чувствах, отказавшись быть третьим. А Темляков опять подумал, что нужно срочно бежать отсюда, пока он не взбесился в этой душной клетке, куда так нелепо попал.
В комнате пахло сивухой, которая, как головная боль, сочилась из липких ртов соседей, из сопящих ноздрей, из отекших глаз, не знавших никогда радостных улыбок.
— С добрым утром, — сказал Темляков.
— Ага, — откликнулся один.
Другой промолчал.
— Наконец-то прояснило, — сказал Темляков. — Солнышко. Это хорошо.
— Без разницы, — сказал тот же. — Под дождь даже лучше.
— Лучше в праздники, — поправил его «дед».
— А сегодня праздник, ага, — мрачно подтвердил парень. — Триста лет балалайке.
На другой день директор по униженной просьбе переселил его к тихому старику. Но запахи преследовали его. Слабое тело старика сильно и очень неприятно пахло поросячьей запаркой. Он и в теплые эти весенние дни носил байковое белье, в котором и спал, ложась в постель после ужина и гася свет ровно в тот час, который был назначен в правилах.
— Послушайте, вы меня простите, — сказал ему Темляков, когда тот заворчал однажды, отворачиваясь от позднего света, который Темляков включил. — Разве вам не хочется прогуляться? Такой вечер! Соловьи поют,
— А что такое — соловьи? — спросил злой старикан.
— Это птицы такие, — с отвращением ответил Темляков.
— Ах птицы, — сказал старикан и ехидно проворчал: — Ешь с голоду, а люби смолоду. Соловей!
Этот знал, как надо жить, и был уверен: знанию этому надо учить людей. У него была своя жизненная идея, по которой выходило, что он существо высшего порядка в отличие от других обитателей земли, не знающих, когда они родились и когда умрут. Этот знал, что ему скоро умирать, и думал, наверное, только о своем убывающем здоровье, готовя влажное и дряблое тело к неизбежному концу.
Жить с ним в одной комнате было пыткой для Темлякова. И если бы на него не обратила внимание желтоволосая Инга, уже успевшая рассказать, что мать ее эстонка, а отец русский, он не вынес бы мучения, чувствуя себя здесь очень плохо.
В комнате дурно пахло человечьей кожей. Едкий запах приводил Темлякова в ужас, будто он превращался здесь в обреченного на гибель звереныша, на которого испокон веку охотился злобно пахнущий человек, чтобы убить и съесть его с голоду. Он чуял смертельную опасность и знал, что она близко, но убежать уже не мог — капкан защелкнулся.
Старикан пробуждался с восходом солнца. Просыпался и Темляков, разбуженный сырым хрустом форточки, которую сосед запрещал открывать на ночь. Он с блаженством вдыхал душистую прохладу, налитую ароматом цветущей травы и смолистых листьев, и прислушивался. Старикан скучно зевал, постанывая по-собачьи, покашливал, долго брился, ворчал на тупое лезвие, полоскался, урчал горлом, бесцеремонно выпуская при этом скопившиеся в кишечнике газы, процедурой этой приводя Темлякова в неистовство. И если бы не утренний сон в долгожданной прохладе, который уносил его из реальности, он, наверное, умер бы от душевных страданий.