Я не боялся смерти. Я себя чувствовал не идущим на дно, а уже опустившимся на дно. Я чувствовал себя покинувшим круг живых. Я для всех был Евгением Сидоровым, иногда Юджином, иногда Йоганом, иногда Женей; но ни одно из этих имен не было моим; и никто из них, попутчиков да персонажей моей анекдотической жизни, не знал моего настоящего имени. Никто из моих друзей и родственников не знал моих новых имен и прозвищ, не знал, где я (только мать, которая продолжала блюсти конспирацию и никому не говорила ни слова); никто не знал деталей моей бродячей собачьей жизни (даже дядя; уж он-то возрадовался бы); никто не знал ни что, ни с кем, ни где точно я делал. Для многих, как позже выяснилось, я был давно мертв, поедаем червями; мертв настолько, что меня даже поминали, меня вспоминали, как вспоминают любимых певцов, мои стихи никто не помнил, но некоторые афоризмы и строки, некоторые метафоры все же вспоминали; или даже то, что припоминали из своего репертуара, приписывали мне почему-то, и тогда это принимало какую-то ценность или привкус какой-то ушедшей безвозвратно эпохи, которую якобы для всех них я представлял. Многие мои неудачные шутки и фразы, которые всем тогда казались какими-то бессмысленными (каковыми и были), потом вспоминались, их повторяли, как строки из песен, находя в них какую-то прежде не воспринятую прелесть, некий потаенный смысл и нечто роковое. Настолько основательно для них я почил! Но для себя, для себя я был еще жив; хотя тоже частично; в меньшей степени, чем когда-либо; и в меньшей степени я был собой. Вместе с именем из меня ушла большая часть личности. Она как бы выветрилась. Как запах из флакона духов. Консистенция остается, но запах становится другим, отвратительным, горьковатым.
Я больше года не слышал моего имени, — и несколько лет эти ничтожные звуки не имели ко мне отношения. Правда, был у нас в кэмпе в ту пору один парень, мой тезка. У него было точно такое же имя, такое же как у меня, как мое подлинное имя. И был он, недотепа, из Ростовской области. И жена у него была кривая, молодая, все пекла тортики. Он тоже был молодой, все показывал нам фотографии их свадьбы: они выходят из ЗАГСа, и она в каком-то таком странно потасканном платье, а на нем пиджак точно картонный; вот на пороге дома, а дверь чуть ли не отваливается, и кривая водосточная труба со вмятиной, и покосившееся крыльцо; ужасно! И она стоит в белом платье — по искаженной улыбке было видно, что уже здорово пьяная! Невеста в этом кошмаре! И в чертах ее, в фигуре ее — болезнь, алкоголизм. Они много курили гашиш и пили дешевые крепленые вина. Слушали всякую дурацкую музыку, «Агату Кристи» и так далее. Он иногда кололся. Приставал все к грузинам, чтоб те ему привезли. Давал денег, а те его надували, привозили шприц с мутной водичкой, варили выборку, наверное, да ему давали. Он вкалывал в себя эту дрянь и говорил, что не цепляет чего-то. Они ему тоже жаловались: «Нас тоже что-то не цепляет! Товар, наверное, плохой!» А сами кривые ходили, засыпали на ходу. Потом его избили. Армяне. Парень сам драку затеял. Вместе пили, вместе курили, а потом он в бутылку полез. В нашу комнату прибежали афганцы. Говорят, что там в комнате русских крик и бой. Поторопили меня выяснить. Я был единственный русский в тот день в лагере. Побежал, один. Забежал за билдинг и услышал: «Я тебя сука сейчас на глазах твоей жены в жопу выебу! Сука! Ты понял! А потом твой жена сосать у тебя на глазах у всех нас будет! Сука, ты понял меня!» — Дело было хреново. Более чем… Я побоялся стучать в окно. Я стоял и во мраке слушал, как парня дубасят. Побежал искать Тико. Это был его лучший дружок в кэмпе. Но Тико играл в бильярд с каким-то жутким гориллообразным армяшкой, который и привез всю эту шоблу. Я побежал к Ханни, потребовал, чтоб тот вызвал полицию. Но тот отказался использовать свой телефон. «Телефон высветится у полиции! Ты с ума сошел! Я не идиот! Звони из автомата! У меня нет карты! А лучше не лезь вообще!»