Тем более, он был не чистый серб и сербом себя вообще не считал. Сербом он, как говорил, был только наполовину. По отцу он был серб. А отец его пил, пил безбожно и помер от пьянки. А вот мать была из Венгрии, и звали его самого Ласло. По имени, как он говорил, он был настоящий венгр. Но когда доходило до застолья, тут в нем просыпались гены отца, тут он становился самым настоящим сербом, просто бездонным! Он последним уходил под стол, медленно, погружался, как субмарина, – но последним. Зато меньше всех остальных помнил вчерашний день и больше всех страдал от похмелья.
Иногда мы ночевали у Свеноо дома, в Бломструпе. Совсем недалеко от Фарсетрупа. Дом его стоял на горе, на огромной глыбе, с балконом, с видом на порт, и по утрам кричали чайки, порождая в моей похмельной голове ностальгические чувства. Иногда, еще не проснувшись до конца, слушая крики чаек с закрытыми глазами, мне бредилось, что я дома.
Однажды мы пошли со Свеноо вдвоем на корабль купить контрабандной водки и сигарет. Пришел русский корабль, и Свеноо взял меня в переводчики, на всякий случай, чтобы не обманули. Да и русские моряки, говорил он, не очень-то по-английски, how much and okey – и все, а чуть что – отказываются понимать, нихт фирштейн, хоть убей! И я пошел с ним. А там ребята нам не только продали, но и уломали выпить с ними. Был чей-то день рождения. А может, просто шла пьянка – такая, что караул! Мы сдуру влились в нее, да так и остались на корабле.
Вернее, я не помнил, как остался. Не помнил, как ушел Свеноо. Ничего не помнил вообще. Только проснулся в каюте, увидел нары какие-то, увидел иллюминатор, увидел тельник, почувствовал, что покачиваемся, ага… Так стало мне жутко: а вдруг ушли? А вдруг вышли в море? А вдруг я забыл на берег сойти? И что теперь? И кому что я докажу? Так страшно стало, так дико. Запаниковал, побежал, умножая свой страх топотом ног, и гулкое сердце мое билось во всех направлениях, опережая все мои ноги. Билось и боялось. Как и я сам, в этой металлической банке, как крыса в лабиринте. С грохотом прокатился по всем коридорам. «Куда мы идем? – стучал я во все двери. – Где мы?!»
И только когда выскочил на палубу, когда увидел Бломструп, когда понял, что мы не вышли из порта, вздохнул, но не успокоился. А вот когда уже вышел из порта и пошел улочками Бломструпа, когда увидел девушек, выкатывающих из магазинов товар на улицу, выставленные на висячих карусельках блузки, брючки, увидел почтальона на светло-коричневом велосипеде, в красной куртке, с тяжелым кожаным чемоданчиком на раме – только тогда отпустило. Но еще долго меня тревожил пронзительный свист и вскрики чаек, долго я не вылезал из норы серба, долго не ходил в порт, все сидел и курил, курил да думал…
Скоро бизнес пошел на убыль. Стали почему-то меньше привозить техники, то, что привозили, годилось разве что на детали, что-то лепить из этого было невозможно. Много сделано было впрок, и оставалось дело за продажей, но почему-то никто не звонил, никто не хотел купить подержанную технику. А может, Свеноо просто забыл объявление дать. Что с него было взять! Да и мы сербу надоели, и серб нас достал своей паранойей.
Мы стали все чаще и чаще вылезать из норы. Погода наладилась, ливни прошли, дышалось хорошо, грех было просиживать такие красивые деньки в бункере с компьютерами да в компании придурков.
Однажды мы выехали за гашишем в Ольборг. Там, в кофе-шопе, встретили старого Хью; он нам продал какой-то странной травы, от которой нас переклинило так сильно, что мы пешком побрели в Бломструп.
Было это очень странно, потому что ехать на автобусе до Бломструпа из Ольборга не меньше двух часов, а идти, идти целые сутки можно. Но мы шли всю неделю. Объяснить, как мы решились на такое путешествие, можно было только травой. Это была ядреная травка, что называется, чернобыльская шмаль! Мы не помнили, как ушел Хью; я помнил только то, что мы с Ханни шли по бесконечной улице Ольборга, передавали друг другу огромную сигару, которая отказывалась куриться и тоже была бесконечной, и еще мы грызли при этом какую-то восточную сладость. Хануман потом не помнил ни сигары, ни сладости, но я помнил, помнил про сладость потому, что у меня от сладкого тогда стал болеть зуб.
Шли мы очень долго. Потому что внезапно встали автобусы. Началась какая-то забастовка. Об этом нас предупредил Хью еще до того, как мы с ним покурили. Он сказал, что после четырех начнется забастовка. Хануман сказал, что ему плевать, и Хью запалил джоинт…