Я пригласил раскуриться Самсона, который больше всех любил это дело, и любил больше, чем выпить или женщин; мы с ним курнули вдвоем, да так, что стены поехали. Трава оказалась не только вставлючая, но и какая-то стремная. Эфиоп это тоже почувствовал. Не стал засиживаться. Быстро ушел от меня, покачиваясь. Он сказал: «Оу… так… я пошел прилечь, мама мия!» Его качнуло, вдоль стены, вдоль стены, он пошел и пошел… Я же остался один; меня начало мутить; я стал захлебываться в собственных сумбурных мыслях, жалея, что покурил, мне становилось нехорошо и даже страшно… Высунулся в окно и стал жадно глотать воздух; захотелось куда-нибудь выйти. Вышел из билдинга, пройдя мимо араба, который сказал: «Хай, май френд», вышел; закрыл дверь, но показалось, что все еще не вышел, а продолжал находиться в билдинге. Открыл другую дверь, не соображая, что вхожу в билдинг, где жили армяне и грузины. Прошел деловито мимо кухни, где воры заседали за картами. Они спросили: «Эй, слушай, чего надо?! Что ходишь тут?! Обдолбанный, что ли, дедашевиц!»; прошел по коридору, снова вышел. Но по-прежнему навязчиво казалось, что вышел не до конца, что все еще продолжал быть запертым. Пошел в поле, шел по грязи, в поисках заветной двери, очень долго. Где-то посреди поля, взмокрев от снега, вдруг осознал, чего ищу, и ужаснулся. Меня напугала, видимо, возможность того, что я найду какую-то дверь, сквозь которую пройдя можно было выйти из нашего мира, что найду возможность уйти навсегда. Там, в поле, я стоял, на меня падал снег, и я вспоминал кривые глаза Хью и его слова: «Будь осторожен с этой травой, ее поливали особыми удобрениями».
Я не помнил, как вернулся; очухался я под душем; потом долго лежал в постели, глядя в потолок и повторяя: «Наши годы длинные – мы друзья старинные», и никак не мог вспомнить, что было дальше, и повторял снова, снова и снова…
Потом пришел Самсон, эфиоп, он спросил, где я достал это; я сказал, что это можно купить, прочел сомнение на лице, сказал тогда, за сколько и где, и началось.
Потапов только успевал закручивать; бизнес шел хорошо. Он продавал чуть ли не втридорога! К тому же подмешивал табаку. Но это продлилось недолго; у всех обитателей, падких на травку, быстро кончились деньги; грузины и армяне тоже пронюхали про траву, пошли к нему, сказали, что заплатят потом, как всегда – «после или потом», и, конечно же, не заплатили. Отказать им он, конечно, не мог; а ходили они к нему табунами, и чаще, чем кто-либо. В конце концов все так ходить начали. Он обозлился, понял в чем дело, сказал: «Все, кончилась!» – и стал втихаря курить сам. Ну и мы ему помогали…
Когда же трава кончилась на самом деле, и он вернул часть денег Хануману, то заплакал от досады: он не только не разжился, но даже потерял.
– З-з-зато покурили в кайф, – успокаивал его простосердечный Дурачков.
Но Потапов только отмахивался:
– Да иди ты…
2
– Мы все мертвы тут, ты знаешь, мы все мертвы, – сказал Хануман, наливая мне вина.
Я взял стакан, но мои руки затряслись, я был так слаб, что не мог донести стакан до рта; пролилось.
– Э-э-э-э, м-м-мать, да ты это… – сказал Иван.
Тогда я засипел:
– Стакан горячий, что вы, меня убить хотите?!
Мне сказали, что обо мне заботятся, отпаивают меня горячим вином со специями, чтоб я поскорее выздоровел.
Я попробовал пить вино, в которое бросили чили и еще какие-то специи, что-то вроде гвоздики и масалы, но это не помогло. Мне становилось хуже и хуже. Время от времени Ханни, Потапов и Дурачков принимались требовать, чтоб я открыл рот. Они заглядывали в мою пещеру, они цокали языком и покачивали головой.
«Ужасно… – говорили они. – Ну и ну! Какие ужасные гланды!»
Слава богу, что они не обращали внимания на мои зубы; зубы, которые я месяцами не чистил; зубы, на которые сам старался не обращать внимания. Иногда я задумывался: что я буду делать, если у меня заболят зубы, куда я пойду?! Ведь если гланды еще как-то можно было вылечить, поваляться в постели, пополоскать, то зубы-то так просто не вылечишь. Без вторжения врача зубы так просто не перестанут болеть.
Я слышал разговоры Потапова с Дурачковым; они много говорили о зубах, о том, что им – слава богу! – эти услуги дантиста ничего не стоили. Им вообще все услуги врачей ничего не стоили, они были привилегированные люди, бесконечно неимущие беженцы, голытьба, les guignols[41]
. Но потом они говорили, что датчане их так ненавидят, потому что не совсем справедливо считают халявщиками. Я думал, что ведь на первый взгляд так оно и есть: за врача они не платили, не работали и так далее, голова ни о чем таком не болела; выходило, что бесплатно деньги получали, тунеядцы! Но боже мой, если б датчане могли хотя бы раз заглянуть в те сны, которые снились азулянту; если б они могли хотя бы раз услышать, как шумел поток сознания азулянта. Если б они могли понять, что это за турбулентная жуткая река; сколько в ней камней, сколько щебня, взвесей страха, как давит ил сплина… Если б датчане знали, как у азулянта болела голова, они бы им всё простили, всё, даже воровство.