По идее, именно теперь наступает момент для примирительного секса. Раньше, когда я обижалась, злилась или начинала выдвигать ультиматумы, Д. не оставалось ничего другого, как только повалить меня на постель и затрахать до потери сознания. За последний год это происходило несчетное количество раз, и я уже с некоторым нетерпением ждала новой ссоры. Но сейчас все иначе. Мы только говорим, говорим и говорим. И мне требуется очень много, невыносимо много времени, чтобы понять, что же происходит. Он уже произнес свою бессмертную фразу о пенисе и «Команде Америка», а до меня все еще не доходит. Но, наконец, я понимаю: Д. говорит совсем не о том, что сегодня секса не будет. Или что его не будет на следующей неделе. Или до тех пор, пока я не исправлюсь и не стану менее требовательной. Он говорит, что секса у нас больше не будет никогда. Вообще никогда.
Я вскакиваю с кровати в панике, словно обнаружила в ней мерзкое ползучее насекомое. Прижавшись спиной к окну, как можно дальше от Д., я смотрю на него не отрываясь. Он лежит на спине и все еще улыбается. Потом делает жест, к которому я так привыкла за последние два года: не поднимая головы с подушки, он тянет ко мне руки, как голодный младенец; его пальцы зовут меня, поднятые брови изображают шутливое отчаяние, темные глаза широко раскрыты, мягкие губы манят. Никогда в прошлом у меня не было сил противиться этому нежному, ленивому желанию: я успокаивалась, прощала, смеялась и возвращалась в его объятия. Но сейчас я слишком хорошо понимаю, что он означает: «Побудь со мной еще немного, если хочешь… Но только совсем немного».
О господи!
Я начинаю всхлипывать, а он не спешит подойти ко мне. Д. знает, что я наконец-то поняла то, чего так долго не хотела замечать и что он понял уже давно. Я все плачу и плачу, но совсем не так, как плакала раньше, когда чего-то ждала и даже получала удовольствие от собственных слез. Еще никогда мне не было так холодно и так одиноко.
Теперь я стану частью другой посткоитальной мифологии, столь любимой Д. Не романтической саги о том, как звезды предопределили нашу встречу, а перечня его безумных бывших. Встану в один ряд с длинноногой блондинкой-моделью, которая путала президента Герберта Гувера с директором ФБР Джоном Эдгаром Гувером. И с неприступной испанской студенткой, которая все-таки не смогла устоять перед размером его члена. И со скучной выпускницей университета, на которой Д. едва не женился. Теперь к этим его бывшим пассиям прибавится и чокнутая, навязчивая, замужняя телка.
— Я не могу. Не могу, — бормочу я. — Мне надо идти.
Я хватаю сумку, и только тогда он пытается обнять меня. Это невыносимо. Я сжимаюсь от прикосновения его рук. Я не злюсь — о, как мне хотелось бы разозлиться! Как это было бы прекрасно. Я просто… меня просто больше нет. Мне хотелось определенности, и теперь я ее получила. И задыхаюсь под ее тяжестью.
Он провожает меня вниз и ловит такси. Он вытирает мне слезы и сам плачет. Я в первый раз вижу, как он плачет, но это уже ничего не меняет. Таксист ждет, а Д. на прощанье еще раз целует меня, и мое сердце на мгновение расцветает и снова умирает.
Мой брат, когда ему было лет одиннадцать, завел маленькую игуану и назвал ее Джеральдо. Как-то вечером мы были в гостях, вернулись довольно поздно, и брат сразу же пошел к себе в комнату. Мы все еще были на кухне, когда он прибежал туда с плачем: «Джеральдо умер!»
Бедный детеныш ящерицы был серым и холодным, но все-таки еще живым. Мама взяла его в ладони и стала дуть на него, чтобы согреть. Малыш на мгновение становился зеленым и вроде бы оживал, но не мог продержаться и нескольких секунд без маминого теплого дыхания. Эту картину из детства я запомнила, наверное, на всю жизнь. Вот все мы стоим кружком, плачем и дышим на несчастную игуану, стараясь сохранить ей жизнь. Примерно так же чувствует себя сейчас мое сердце. Как та проклятая ящерица, которую без всякой надежды на успех пытаются реанимировать.