Действительно мучительные сомнения в себе, стремление услышать хотя бы какой-то отзвук в себялюбивом литературном воздухе, тот же сакраментальный вопрос, поэт ли он, делали его болезненно чутким и к равнодушию, и к доброму слову. Выписывая отзывы о своих стихах из писем друга юности, художника Вадима Викторовича Соколова, солагерника, литературоведа Юрия Константиновича Герасимова, высоко чтимого им Давида Самойлова, он делился своей радостью, присылая эти выписки, со мной. Да и не только со мной.
Особенно гордился Виктор Михайлович ахматовской надписью на ее «Подорожнике»: «Виктору Василенко с верой в его стихи». Он мне рассказывал, что Лев Адольфович Озеров в телефонном разговоре заметил ему, что обнародовать ее нескромно, это самореклама. «Я ему нахально заявил — “ну и пусть!”», — добродушно сказал Виктор Михайлович. Озеров судил как человек, про живший всю жизнь в литературе. А Василенко до конца боялся поверить, что он поэт. Чем скромнее сочинитель, тем более он нуждается в сочувствии и похвале.
Виктор Михайлович очень дорожил благосклонностью Давида Самойлова, который о его книге «Облака» писал, что ему «близки ее интонации, понятия, мотивы и посвящения», а свою книгу «Голоса за холмами» подарил с надписью: «Дорогому Виктору Михайловичу Василенко, поэту одной группы крови, с дружеской приязнью». Еще Самойлов посвятил ему стихотворение «Свободы нет. Порыв опасный…». Очень тронул Виктора Михайловича щедрый отзыв Самойлова о нем на поэтическом вечере в Ленинграде, о котором ему рассказали.
Последнее письмо от Давида Самойлова, с откликом на книгу «Сонеты», помеченное 15 февраля 1990 года, он получил через несколько дней после известия о его смерти. Смерть всегда придает сказанному некое иное значение. Вспоминается строка Марии Петровых: «Я получала письма из-за гроба».
В письме был сонет. Самойлов любил сонетную форму в шутливых дружеских посланиях, не предназначавшихся для печати. Не знаю, опубликован ли этот — «В. М. Василенко, приславшему “Сонеты”»:
Первые свои сонеты, которые он начал писать в 16–летнем возрасте и в которых подражал не кому-нибудь, а Дельвигу, Василенко показывал еще Брюсову. Но, как и его друг Даниил Андреев, не печатался, от литературной жизни был далек.
Дружба с Даниилом Андреевым невольно определила многое в жизни Василенко. В почти каждой судьбе бывают роковые повороты, которые мы сами и выбираем, хотя долго считаем их случайностью. Свой арест Виктор Михайлович называл несчастьем.
Он занимался своим делом, сумел сказать о народном искусстве то, что до него сказано не было. Преподавал в университете. Был жив отец, умерший вскоре после его ареста. Рядом была Шурочка, жена. Жил книгами, поэзией. И вот тюрьма. Крушение. Несчастье, которого не ждал.
Не принимая страшную, чужую современность, он своими занятиями и увлечениями очерчивал, как гоголевский персонаж, круг, стараясь не видеть чудищ, роившихся в мглистом воздухе, и не спрашивая, как библейский пророк в его стихотворении, сколько ночи, приближается ли утро:
Даниил Андреев мучился главными, больными вопросами, искал ответов в литературе, неотрывной для него от религиозного мироощущения, в мистических откровениях. Василенко уходил в искусство и в поэзию, как в мир гармонии и лада. Он был созерцателем. Он и природу любил по — иному, чем его друг, уходивший с узелком и палкой в брянские немеречи, где рядом с ним бродила гибель и знойный день полыхал, «пресыщенный убийством и разбоем».