Уже показались берега Америки, и Сергей вдруг стал пристально всматриваться в свое новое окружение. Его глаза впитывали каждую деталь — блики солнца на океанской волне, свежий ветер, спешивший к новому берегу. Он с любопытством рассматривал пассажиров, заметно оживившихся к прибытию. Может быть, думал он, однажды люди построят такие корабли, чтобы лететь на них к самим звездам, — но и тогда наши приключения здесь, на этой Земле, будут не менее захватывающими.
И вдруг ветер неожиданно стих, и весь мир застыл в молчании: перед Сергеем появилось три лица, одно за другим, настолько отчетливо, что, казалось, они парили в воздухе перед ним. Первым он увидел своего отца. Его лицо в этот раз не было суровым, как на фотографии. Мягкий взгляд его темных глаз, казалось, проникал в самое сердце Сергея. Затем было лицо Серафима, и у Сергея по щекам потекли слезы благодарности — а мгновение спустя Сергей уже смотрел на обветренное лицо и глубоко посаженные глаза грека Сократа — того, кто уже появлялся в видении перед ним в далеком детстве... И эти три образа слились воедино в уме и памяти Сергея, и следующие слова, из далекой древности, пришли к нему: «Мы умираем, чтобы из одной жизни перейти в другую, но можем также родиться заново и в этой жизни... и наша песня, наше путешествие будет продолжаться и продолжаться...»
Сергей несколько минут стоял недвижим, пока не пришел в себя, почувствовав, как ветер шевелит его снежно- белые волосы. Уйдя с наветренной стороны, он вытащил из кармана пальто серебряный медальон, с которым решила расстаться Павлина. Осторожно открыв замочек, он молча смотрел на лица матери и отца, затем вытащил карточку матери, чтобы еще раз прикоснуться к колечку Аниных волос.
На какой-то миг он забыл обо всем на свете, и слезы на его лице смешались с соленым морским воздухом. За фотографией было не одно, а два колечка — медно-рыжее и еще одно, темное, словно земля его родины, что осталась теперь так далеко позади...
Сергей молча помолился за свою дочь, и ему казалось, что Анин голос сейчас вторит его неслышным словам, — голос, который уже не раз обращался к нему в его самый темный час: «Имей веру, любимый. Нашей дочери ничего не угрожает под неусыпным оком Всевышнего».
— Я знаю, — ответил он ей. — И не только ей — всем нам.
И еще немного о том, что было дальше…
Мои бабушки и дедушки, все четверо — выходцы из Украины, но я был особенно близок с родней с материнской стороны. Мой дедушка Эйб был мастер рассказывать всякие истории. Сколько их я еще мальчишкой наслушался от него, пока мы с ним кололи орехи, сидя под могучим деревом, что росло у них на заднем дворе. Как и многие выходцы с тех краев, он мало говорил об Украине или России, предпочитая рассказывать пусть о менее значимом, зато о личном — о том, как ему хотелось в детстве, чтобы его посадили на лошадь, как он научился плавать, решившись прыгнуть с лодки в холодную прозрачную речку.
В моем воображении долго еще жили образы и тех историй, что он сочинял для меня, и народных сказок тоже, например о жар-птице, которая никому не давалась в руки, кроме одного мальчика, такого же доброго и послушного, как я...
Дедуля Эйб умер, когда мне было четыре года.
Бабушка, которую мы все звали Бабу, сказок не рассказывала, зато она делала самые вкусные на свете пироги с повидлом, и еще строго следила, чтобы у меня, пятилетнего мальчишки, всегда было чисто за ушами. Я до сих пор с теплотой вспоминаю мою Бабу, старую седую женщину, любившую носить цветастые платья.
Когда я подрос и уехал учиться в колледж, мы перестали видеться с Бабу, пока наконец в начале семидесятых я на какое-то время вернулся назад в Южную Калифорнию. К тому времени ей было почти восемьдесят, большую часть времени она не вставала с кровати. Ее зрение тоже стало быстро сдавать, так что я нередко читал ей вслух из своих рукописей, над которыми в тот момент работал.