Многие, разоблачая меня, не забывали одновременно и льстить Черкасовой, превознося ее «мудрое руководство». И если я еще мог понять, почему учителя предавали меня и поддерживали директрису, которую ненавидели, то выше моего разумения было то, почему они делали это с таким вдохновением.
К концу собрания стали раздаваться голоса, что «при создавшихся отношениях с администрацией» я должен сам покинуть школу. При этом каждый отдавал себе отчет, какую характеристику выдаст мне Черкасова. Почти откровенно поддержала необходимость моего ухода из школы в своем выступлении и представительница министерства.
После заключительного слова Черкасовой кто-то, как это полагалось на советских судилищах, потребовал, чтобы я «извинился перед коллективом» за оскорбление школы и «всего коллектива учителей». И я встал и пробормотал какое-то извинение, что потом, конечно, жгло меня особенно сильно.
В предыдущие годы я пережил катастрофу гораздо более серьезную, когда потерял возможность заниматься наукой, но это жалкое судилище потрясло меня едва ли не сильнее. Нет, видимо, ничего страшнее, чем откровенное — в глаза, обложное предательство коллег, друзей. После такого события встает вопрос: как жить дальше?
Вскоре после педсовета Черкасова предложила мне уйти из школы «по собственному желанию». Это была как бы милость с ее стороны. Но, наверное, так ей посоветовали в министерстве. Дело было все-таки весьма щекотливым.
Характеристику Черкасова написала мне витиеватую, смутную — я ожидал худшей. Но не понравились мне глаза Черкасовой: в них светилось злорадное удовлетворение. В школах, в которые я приходил после этого в поисках работы, мне, после ознакомления с характеристикой, неизменно отказывали. Я понял, что в ней было закодировано что-то очень плохое для меня.
В конце концов я пошел в гороно (городской отдел народного образования) и задал прямой вопрос, что означает моя характеристика и почему мне отказывают в приеме на работу в школах, в которых есть вакансии?
Молодой циничный кадровик объяснил мне, что характеристика эта не закрывает мне возможности работать преподавателем, но ограничивает категории школ, в которых я могу преподавать. На мой вопрос, каковы же эти разрешенные категории, кадровик с наглой усмешкой ответствовал: это школы, расположенные в местах заключения. Но зарплата там выше, чем в обычных школах, обрадовал он меня. Надбавка, так сказать, на молоко за вредность.
Такая вот получилась история. Уголовник, угрожавший убить меня, добился аттестата зрелости и пошел гулять по жизни уже законченным рэкетиром и бандитом, а мне предложено было добровольно идти в тюрьму! Или — расстаться со специальностью (второй в моей жизни), что я и вынужден был сделать.
Но хочу тут оговориться. Ужасное было то время, ужасный был строй, тоталитарный, коммунистический, социалистический — называйте как хотите, однако для сторонников нынешнего «либерально-демократического» строя в его ельцинской ли, путинской ли фазе должен заметить, что их строй, по крайней мере, не лучше. Каких-то ужасов не стало, зато другие прибавились. Жизнь большинства учителей, в частности, стала еще хуже, много хуже! Демократии в школах не прибавилось, а нищета усилилась.
Во время моей конфронтации с директрисой произошло еще одно событие, сильно повлиявшее на формирование моего мировоззрения. В разгар конфликта, когда я уже знал, что Черкасова допрашивает учеников, не вел ли я в школе антисоветской пропаганды, ко мне подошли двое рабочих учеников-железнодорожников и сказали мне поразительную вещь.
— Вадим Владимирович, — сказали они, — Черкасова допрашивает всех, не вели ли вы с нами антисоветских разговоров. Так вот, имейте в виду, что никто из нас (т. е. из рабочих учеников) вас не выдаст! Ни в коем случае! Будьте спокойны...
И никто не выдал! А это, напомню, происходило всего лишь через два года после смерти Сталина.
Поясню, что антисоветские разговоры я вел в основном с рабочими учениками, с теми из них, которые проявляли интерес и вызывали доверие. Рабочих учеников у нас было примерно процентов тридцать. Остальную массу частично составляла приблатненная шпана, исключенная из дневных школ, но преимущественно — дети из интеллигентных семей, учившиеся у нас ради получения льгот при поступлении в вузы. Хрущев ввел тогда закон о необходимости двухлетней трудовой практики перед учебой в вузе. И чтобы не терять этих двух лет, в которые можно было и в армию загреметь, дети интеллигенции кинулись в школы рабочей молодежи, одновременно работая где-нибудь, а чаще получая фиктивные справки о работе. Без трудовой практики можно было поступить в вуз, лишь имея золотой аттестат и все пятерки на приемных экзаменах. И донесли на меня два представителя интеллигенции. Но эти молодые люди только краем уха слышали от кого-то о моих антисоветских разговорах. С учениками из среды интеллигенции я подобных бесед не вел, так как они были либо трусливы, либо не интересовались «политикой», т. е. жизнью страны.