Читаем Путешествие в страну детства полностью

В стене искрится лунное окно. Двойные рамы узорно обледенели, на стеклах стужа выткала из инея капусту, еще не свернувшуюся в тугие кочаны, еще с разброшенными, зубчатыми листьями. С обеих сторон подоконника висят бутылочки, в них по тряпочкам будет капать вода, когда лед на окне начнет таять.

На белой стене над Шуриной кроватью темнеет полка с книгами.

Страшно подумать, какой мороз ярится сейчас за стенами.

Шура спит очень чутко, его будит малейший звук, вспышка спички, поэтому он,

обыкновенно, заталкивает голову между двух подушек.

Сейчас я вижу в темноте огонек папиросы.

— Больно? — шепчу я, чтобы не разбудить Алешку.

— Ничего. Так себе… Чуть-чуть,— старается он успокоить меня.

— Почему это он такой, а? Ну, почему? — допытываюсь я.

Шура молчит, папироса порой слабо освещает в темноте часть его лица.

На теплой плите похрустывают пахучие лучинки для растопки: на них лежит, иногда шевелится кошка. Вся плита заставлена валенками — сушатся. Возле двери четко тикает размашистый маятник старых часов, порой громко передергиваются цепочки с гирьками.

— Не знаю,— наконец произносит Шура.— Наверное, жизнь его сделала таким. Ну, что он видел? Малограмотный, рос и жил среди ломовиков. Водка. Тяжелая работа. Большая семья,— размышляет он вслух.

В дверь, закрытую парусиновой занавеской из двух половинок, доносится тихий стон: у матери болят распухшие руки. Там комната сестер. Там же с ними и мать. Отец спит внизу, в кухне. К нам, наверх, он почти не поднимается.

Тоненько, по-щенячьи, скулит-плачет во сне Алешка. Наверное, ему снится драка.

— А зачем он пьет? И дерется… Мы нечаянно разбили, а он, пьяный, сколько разбивает… А маму он как…— не унимаюсь я.

— Разнузданность! — твердо говорит Шура.— Можно всякие там оправдания придумать. А я не хочу. Батя — не дурак. И не больной. Он понимает, что плохо, а что хорошо. А раз понимаешь, так умей обуздывать свою натуру. Не хочет… Ничего, заставим… Хватит — потерпели! — Это уже Шура не размышляет вслух, а прямо говорит отцу.

Мать в другой комнате шепчет: «Господи! Пощади рабу твою, защити ее, не отвергни от лица своего»… И снова тихо-тихо. Только похрустывают лучинки под кошкой. Мне хочется сказать Шуре, что я люблю его, что он у нас в доме лучше всех, но я стесняюсь и не могу этого сказать.

— Тебе совсем не больно? — снова спрашиваю я.

— Нет… Уже нет!

— А чего у тебя рука с папиросой трясется?

— Так… Ерунда на постном масле…

— А ты не будешь пить водку?

— Нет, Муромец,— почти клянется Шура.

— Никогда-никогда?

— Никогда.

— Не пей. Ладно? — упрашиваю я.

— Ну-ну, ладно-ладно… Чего тебе взбрело в голову? Не беспокойся! Скоро все наладится. А ты, главное,— учись. И все будет, как надо. Спи, Муромец. Поздно.— И он сует голову под подушку.

Мне хочется перескочить к нему в кровать, уткнуться носом в его спину, но в нашем доме не принято лизаться. Мы все грубоваты. Мы стесняемся даже малейшего проявления нежности. Маму все любят, но никто еще не сказал ей об этом, не приласкал ее. Даже Шура. Он любовь свою высказывает не словом, а делом. И мама хорошо понимает его.

Чувствую и я, что Шура меня любит. Почему он ни с кем так много не говорит, как со мной?

Наверное, мучило его одиночество, вот он и выбирал меня в собеседники…

Бунт

Утро. Несутся снежные вихри. Заборы, дома, окна — все залеплено снегом, все пушисто. Снежные волны катятся через город.

Я в кухне вожусь с санками, привязываю веревку. У отца трещит голова с похмелья. Он навертывает на ноги портянки. Мутными глазами следит за матерью. Все раздражает его, все, кажется, она делает не так. И ведро поставила на дороге, и полотенце не там повесила, и шевелится кое-как. Хотелось, видно, поругаться, душу отвести.

— Ведро-то убери! Расставила… Войдут и опрокинут… Изомнут ведришко! Покупать-то не на что,— натянул просушенные валенки. Задники у них обшиты кожей, серые голяшки в коричневых пятнах, они подпалились на горячей плите.— Работаю на вас, чертей, чтобы вам только рты заткнуть! А они вон, чадушки, вместо помощи, целыми днями книжонки мусолят глазами!

Серо, нудно становится на душе, когда он вот так начинает «пилить шею».

— Всю жизнь мытарился,— отец с ненавистью глядит в спину матери, которая ухватом вытаскивает из печи чугун со щами.— А ты не посоветуешь, как лучше устроиться! Все норовишь молчком. Конец приходит ломовщине. «Товарищи» извозные артели организуют. Грузовики из Америки прут. А в Америку хлеб валят. Самим жрать нечего, а они валят.

Отец стучит соском умывальника, фыркает, плюется, шумно полощет во рту. Вытирая лицо полотенцем, зудит:

— У меня шапчонка расползается, из брючишек совсем выбился. А ты, куфела, все молчишь! Да если бы не вы, я королем бы жил!

— Молчи ты, Христа ради! Всю душу вымотал! И пилит, и пилит день-деньской! — вырывается у матери.— Чтоб ты провалился, антихрист! На, лопай! — она ставит на стол тарелку дымящихся щей.

— Жрать будет скоро нечего. Задавит машина ломовиков, тогда запоем… Я в десять лет кули ворочал, а он в девятнадцать одни книжонки жует.— Это отец о Шуре.

— Работает он. Чего тебе от парня надо.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже