Два года спустя, прикованный к постели, я наблюдал алиментарную дистрофию в последней стадии. Смерть атакует разрушенный и неспособный к сопротивлению организм в одной какой-нибудь точке. Люди умирают от сердечной болезни, от горловой чахотки, чаще всего от водянки. К этому времени они уже не в состоянии двигаться и без помощи санитара не могут исполнить естественной надобности. Их как младенцев сажают и переносят с места на место. Врачи указывали в своих сводках алиментарную дистрофию, как причину смерти. Но в мае 1945 г. было передано распоряжение из Московского ГУЛАГа: не приводить более алиментарной дистрофии в рубрике «причина смерти», а указывать непосредственный повод: поражение сердца, легких и т.п. Таким образом, одним распоряжением свыше была уничтожена голодная смерть в советских лагерях. Надо думать, что статистика смертности в бесчисленных тысячах лагерей, с одним монотонным припевом «АД» – наконец, надоела людям, которые нас убивали, но считали при этом нужным соблюдать формы. С мая 45 года ни один человек больше не умер с голоду в местах советского заключения. То, что это распоряжение было помечено как строго секретное,
показывает, что его авторы сознавали позорный смысл его.В начале 43 года я вступил на дорогу смерти, но прошел только первые стадии алиментарной дистрофии. Мой.вес, с довоенных 80 кило сократился до 45. Я начал испытывать трудности при ходьбе. Триста метров, которые мне приходилось проходить каждое утро до конторы ЦТРМ, я одолевал с крайним напряжением, обливаясь потом. Я с усилием передвигал ноги." У меня появилось ощущение их полости, но когда я пробовал поднять ногу, она оказывалась чужой, как будто вместо ног у меня были протезы или свинцовые болванки. Это было странное ощущение, когда мои старые ноги, которые 42 года служили мне и составляли часть моего тела, вдруг перестали меня слушаться и исполнять мои приказы. Подходя к крылечку о трех ступеньках, я сперва ставил одну ногу на нижнюю ступень, потом подтягивал другую. Потом, с сосредоточенным лицом, точно решая трудную задачу, я принимался за вторую ступеньку. Я ходил так, как ходят дряхлые 80-летние старики. Процесс ходьбы стал для меня драматическим переживанием. Но я не был исключением; с каждым днем становилось все больше таких, как я.
Вторым симптомом была сыпь в локтях, коленях и крестце, ярко-красная на высохшей коже, лишенной жировой подкладки. Кости торчали наружу, ключицы, ребра проступали, – плоть таяла на нас, и скелет выходил наружу. Медицинский осмотр дистрофиков состоял в том, что нам командовали спустить штаны и повернуться. Один беглый взгляд на то место, где раньше были ягодицы, заменял всю проверку. Нам уже не на чем было сидеть. Приходя в контору, я приносил с собой маленькую подушечку на стул. Но уже и сидеть было трудно. Я нуждался в том, чтобы лечь.
А лежать я не имел права, потому что меня не освобождали от работы. В том состоянии глубокого старческого изнеможения, когда человека тянет к покою, когда сами собой опускаются руки и замирает сердце, когда беспрерывно ноют ноги, как после долгой дороги, когда температура понижается на градус против нормальной и человек гаснет, как уголек, оброненный в снег – я с утра до вечера вертелся на людях, при исполнении обязанностей. – Мне приказывали, меня посылали, подымали с места, подгоняли, торопили, – и я не просто умирал, а умирал на ходу, в работе, в толчее, в давке, в страхе и вечной оглядке – откуда идет беда.
З/к обыкновенно говорят: «мы не живем, а существуем», понимая под этим, что для них жизнь сводится к поддержанию физиологических функций организма. Теперь и это «существование» превращалось для меня в невыносимую муку, в непрекращающееся телесное страдание. Засыпая в бараке, я искренне желал себе не проснуться на следующее утро.
В конторе я был переписчиком. Мне давали переписывать акты, отчеты, рассчетные ведомости, мое дело было проверять, все ли пришли на работу. Перед лагерным разводом я брал себе выписку в Санчасти – кто освобожден по болезни из нашей бригады. Потом я обходил цехи и все рабочие места – проверял, все ли налицо. И я же подметал, носил уголь для растопки, носил дрова, а когда темнело – закрывал ставни. Весь день посылали меня с разными поручениями. И все это я делал очень плохо, очень медленно, с видимым напряжением, от которого окружающим становилось неловко. Очень скоро я надоел лагерной аристократии, которая позволила мне укрываться от общих работ в конторе под условием, что я буду бодрым, веселым и услужливым товарищем. Но уже в первый день возник конфликт, когда оказалось, что я не в состоянии колоть дров. Нам не давали дров в контору, мы их воровали на пустыре против электростанции. Я пошел со всеми на этот пустырь, принес на плече бревно – но пилил я уже слабо, медленно, а колоть и совсем отказался. Вот этого отказа и не могли мне простить мои сотоварищи. Я, принятый из милости псевдочертежник, не имел права отказываться от работы, которую мне указывали.