В один зимний день, когда наша бригада возвращалась с работы, мы вдруг увидели, как летели где-то по боковой дороге санки, запряженные великолепной лошадью. Крутая шея лошади была красиво выгнута, хвост и грива летели по ветру, санки были небольшие, изящной работы, в них сидел тепло и по-европейски одетый человек. На нем было даже кашне.
И мы остолбенели. Нам казалось, это сон, галлюцинация. Человек, лошадь, санки — все выглядело так, как никогда не выглядят люди, животные и вещи в лагере. Мы отвыкли от вида нормальных вещей. Люди начали смеяться каким-то глупым смехом, как будто это было немножко смешно.
В лагере были изуродованы все без исключения люди и все вещи. Те же самые слова русского языка, которые употреблялись на воле, в лагере значили что-то другое. В лагере говорят: человек-культура-дом-работа-радио-обед-котлета — но ни одно из этих слов не значит того, что на воле нормально обозначается этими словами.
Под страшным воздействием лагерных условий каждый человек подвергается деформации. Никто не сохраняет первоначальной формы. Трудность наблюдения в том, что сам наблюдатель тоже деформирован. Он тоже ненормален. Чтобы правильно оценить все происходящее, ему следовало бы прежде всего учесть собственную ненормальность. В лагере нет неповрежденных. Все — жертвы, все одели казенный бушлат не только на тело, но и на душу.
И, однако, есть в лагере люди, которым живется хорошо, и они довольны. По крайней мере, они говорят так. Эти люди интересовали меня в особенности, потому что в них исполнялось одно из назначений лагеря. Лагерная система существует для того, чтобы сломить душевное сопротивление — и либо уничтожить человека, либо идеально приспособить его. А первый знак приспособления — это, когда лагерь становится домом, естественной формой существования.
— Чем здесь плохо? — говорили некоторые бывшие колхозники, — каждый день пайка готовая, заботятся: одевают, обувают, лечат, кормят. Только работай. Да я и на воле не жил лучше.
Масса з/к относилась к таким энтузиастам лагеря с некоторой насмешливостью, с презрительным оттенком собственного превосходства. Но, во-первых, никогда нельзя было понять, действительно ли они серьезно это говорят. Во-вторых, мне казалось, что это, в самом деле, самый здоровый элемент лагерного населения: люди абсолютного послушания и безропотности, ничего им не нужно, и они себя хорошо чувствуют в лагере. Идеальные советские з/к: их мысли и желания, их функции и реакции целиком определены извне, можно их освободить — на таких советская власть может целиком положиться. Даже и на воле невидимая стена лагеря будет окружать их.
Все же остальные в большей или меньшей степени подлежат лагерному неврозу. Если принять во внимание, что за время существования Советской власти через лагеря прошли десятки миллионов, то выйдет, что в мире еще не было такого гигантского психологического процесса, такой глубокой борозды через душу и характер мирового народа.
Под «лагерным неврозом» я понимаю болезненное искривление, которое возникает в человеческой психике в результате долговременного пребывания в лагерных условиях. Лагерная «изоляция» насквозь искусственна, противна человеческой природе и навязывается ей силой. Надо быть чудовищем тупости или сверхчеловеком, чтобы в этих условиях не измениться. Обыкновенный же человек реагирует тем болезненнее, чем острее нанесенная ему рана, и чем глубже подавляемый им протест. Мало того, что обитатели лагеря терпят известные лишения, т. е. голод, разлуку с семьей, родиной, материальную и всякую иную нужду в степени, приводящей их в подчеловеческое состояние, — все они душевно ранены, и каждый по-своему внутренне обеспокоен. Несмотря на то, что лагеря выросли в 20-м веке, — существует классический пример «лагерного невроза» в 19-ом веке. Этот классический и знаменитый пример: Федор Михайлович Достоевский, человек, который 4 года просидел на царской каторге и никогда не был в состоянии преодолеть в себе травмы тех лет.
Достоевский прибыл на каторгу молодым человеком прогрессивных воззрений, типичным российским интеллигентом, а вышел сломленным, тяжким невротиком. Эти 4 года его сломали, опрокинули все его предшествовавшие представления об обществе и человеке. То, что он там увидел и пережил — оказалось ему не под силу. Как стекляшки, брякнули его «петербургские идеи» об эту громаду зла и разбились. Все дальнейшее его развитие — было чудовищной попыткой каторжанина побороть свой невроз. Причем существенно то, что он никогда не освободился из плена каторги внутренне — он принял
каторгу, смирился пред ней и еще послал туда своего Раскольникова. Он не вынес с каторги ненависти к палачам, а убеждение, что палачество и мучение принадлежат к сущности мира — ив дальнейшей своей жизни он стал мистическим союзником тех, кто распоряжался российской каторгой. Книга, в которой зафиксирован «лагерный невроз» Достоевского — это его «Записки из мертвого дома».