Ряд месяцев мы жили в неописуемом нервном напряжении. Мы ждали неделями, пока придет список на освобождение. Вечером после работы мы узнавали, что в УРБ лежит список на 7 человек. — «Кто такие?» — Каждый подавлял волнение, делал вид, что он спокоен: «не в этот раз, так в следующий пойду…» Но внутри все кипело и дрожало: «столько людей уже ушло, и столько месяцев уже я жду — почему мне быть последним?»
И вот, названы 7 имен, среди них твой сосед по нарам или человек, которого знаешь давно. К радости за них примешивается горькое отчаяние за себя. Лица людей, вызванных нарядчиком — преображены и сосредоточены, серьезны и полны скрытого возбуждения… Некоторых среди дня вызвали с производства: «бросайте работу, идите немедленно в лагерь — оформляться на освобождение!» — Оформление — дело сложное. Надо сдать все лагерные вещи, некоторые переменить. Существует инструкция, по которой освобождаемым, не имеющим своих вещей, выдается обмундирование второго срока, не новое, но опрятное и прилично выглядящее. Перед уходом из лагеря — обязательно баня. Люди потрясены, но стараются не выдать своего счастья, а большинство «не верит»: «пока не отъеду сто километров отсюда — не поверю».
Но мы уже чувствуем какую-то черту между ними и нами — которая отделяет живых от мертвых. В последнюю минуту суем им записочки с адресами родных заграницей — «когда-нибудь передайте о нас, помните о нас!» — Все обещают, но большинство очень скоро и быстро забывает лагерь, как дурной сон, со всеми, кто там остался. А если кто-нибудь и вспомнит, и напишет в лагерь, где недавно сам сидел — его письмо не будет передано нам.
Все те месяцы, пока продолжалась отправка маленьких групп и партий на волю, мы боялись напоминать о себе, торопить, запрашивать — чтобы не выдать своего беспокойства и не показать, что мы вообще считаем возможной такую вещь, как исключение нас из амнистии. Потом, когда несчастье стало фактом — уже было поздно. Мы писали жалобы, польским представителям: ответа не было. Мы обратились устно к прокурору из Ерцева, когда он был в Круглице: «почему нас не отпускают?» — Прокурор засмеялся и ответил: «вы евреи, Сикорский вас не хочет». Этот ответ мы сочли за дурную шутку. Не все среди нас были евреи. Я написал для себя и десятка товарищей жалобы начальнику Каргопольлага. Через месяц пришел ответ: моим товарищам ответили, что они задержаны «до особого распоряжения» — ничего не объясняющие непонятные слова. А мне сообщили в письме, на обратной стороне которого я должен был расписаться в том, что его прочел: «В ответ на запрос з/к Марголина Ю. Б. разъясняется ему, что он не подлежит амнистии для польских граждан, как лицо непольской национальности».
Я ответил на это «разъяснение» горячим протестом. Я писал, что амнистия имеет в виду всех польских граждан без различия национальности и вероисповедания. Что польские граждане-евреи в массе были освобождены по амнистии, и я поэтому не принимаю такого объяснения, что меня задержали как еврея и прошу сообщить действительную причину задержания. Что пока не сообщат, на каком основании исключили из амнистии, буду считать свое заключение незаконным. Что заключение угрожает моей жизни, разоряет меня материально, подвергает страданиям и лишениям мою семью, и за все это я возлагаю ответственность на правительство Советского Союза. Что польское лондонское правительство Сикорского является демократическим правительством, свободным от антисемитизма, и я отказываюсь верить, что исключение польского еврея из амнистии для польских граждан происходит с его ведома и согласия.
Я не получил ответа на это письмо. Не с кем было разговаривать, не к кому обращаться — не на что надеяться, кроме тех, кто находился заграницей — свободных людей на Западе, моих друзей и родных, которые могли интервенировать в мою пользу. На них я возлагал свою надежду, не подозревая, что ни тогда, ни позже, ни по сей день люди Запада, чьи близкие пропали без вести в Советском Союзе, не ударяют пальцем о палец для их спасения. И благо нам, что мы этого не знали.
Я был бессилен что-нибудь предпринять для своего спасения из чудовищного и бессмысленного несчастья, которое стряслось со мной. Но я надеялся на то, что война еще выяснит многое — и на то, что многолетнее и бесследное исчезновение в Сов. Союзе как мое, так и многих других людей из Европы обратит на себя внимание широких общественных кругов.
Я не потерял надежды и не отчаялся до конца. Но весной 1942 г. я пережил шок, который временно превратил меня в невменяемое и душевно-ненормальное существо. Я поседел в эти месяцы. Я был молод, когда меня арестовали в Пинске. Вдруг я услышал с удивлением, что меня окликают на работе «отец», а потом стали звать меня — «дед».