– Да. Так оно и было, – сказал первый – древний старик с длинной седой бородой, в старой, изрядно поношенной скуфье на голове, с ветхой сумой и длинным, выше человеческого роста посохом, лежащими на полу возле ног.
– Было, – коротко подтвердил второй – худой, измождённый долгой-предолгой жизнью человек, с некогда красивым, но высохшим от времени и забот лицом, впалыми щеками, выдающимися острыми скулами и носом, большим, изборождённым морщинами умным лбом и тусклыми, мокрыми от слёз глазами.
Где-то в тёмном углу жалобно заскулил третий – большой лохматый пёс неизвестной породы.
– Послушай, Рассказчик, – сказал старик, ставя на стол высокий бокал, полный так и не тронутого красного как кровь, вина, – что-то не пойму я никак, то он у тебя тиран, изверг кровожадный, то, ни дать, ни взять, отец родной, любящий да заботливый.
– Да. Таков он и есть, – ответил Рассказчик, туша сигарету в другом, наполовину ещё полном вина бокале.
– Юродивый прямо, – продолжал старик, задумавшись, но вдруг оживился. – Только что-то среди Христа ради юродивых я Блаженного Иоанна не встречал, а?
– Ты сам-то не юродствуй, Прохожий, это ведь тоже не твой чин, – Рассказчик взял со стола свой бокал с плавающим в нём окурком и тут же вернул его на место. Затем поднял с пола полупустую бутылку, отхлебнул прямо из горлышка и закурил новую сигарету. – Среди казнённых им тоже ведь ни одного Великомученика, а?
Рассказчик ещё отхлебнул вина, откинулся на спинку кресла и отрешённо поднял мутные глаза кверху. Его неподвижный стеклянный взгляд, казалось, не видел, не замечал ничего вокруг, но проникая сквозь старые, надёжно сложенные потолок и кровлю, сквозь незыблемость небесной тверди всё дальше и глубже, узрел незримое ни для кого из смертных и вёл теперь с Ним немой диалог. А губы самопроизвольно произнесли: «Любви ради юродивый».
Помолчали.
– Пора мне, Рассказчик, – старик встал, поднимая с пола посох и закидывая суму за плечо. – Не нам с тобою судить, не нам и величать.
– Погоди, монах. Вот ты мне скажи, старче, – Рассказчик обнажил в блаженной улыбке четыре уцелевшие зуба и хитрым прищуром посмотрел в глаза Прохожему. – Иуда Искариотский хороший был человек?
– Что ты? Побойся Бога. Он же Христа предал.
– А если бы не предал, если бы остался таким же верным учеником, как Пётр, как Иоанн, как другие апостолы, Иисус что, не спас бы человечество, омыв его грехи Кровью Своей Святой?
«Не кощунствуй, крамольник! – мог бы сказать на это Прохожий. – Уж не хочешь ли ты оправдать Иуду?», – но промолчал, зная, что ответ даст сам Рассказчик.
– Впрочем, преступление Иудино не умаляется, и злодейство не извиняется попустительством Божьим и промыслом Его, – Рассказчик снова стал серьёзен и задумчив. – Не об Иуде я, а о спасении России… О Любви и о предательстве, идущих рука обруку…
Прохожий подумал с минуту и, поправив на голове скуфью, направился к выходу, не удостоив ответом вопрошавшего. Возле самой двери он остановился.
– А всё-таки, роман твой должен быть написан, – сказал на прощание старик.
– Я не пишу романов, монах, – ответил Рассказчик.
– А про Иуду зачем спросил?
– Думать буду… Потом расскажу…
– Ну, как знаешь.
Прохожий вышел.
Рассказчик посидел ещё в старом скрипучем кресле, докурил сигарету, наконец встал, бросив окурок в бокал, и подошёл к окну. Там, за окном, в слабом ещё свете зарождающейся зари, возле древнего как мир исполинского дуба, густо поросшего большими зелёными листьями, стоял Прохожий, любуясь цветущим деревом. Монах поднял голову на окно, улыбнувшись, помахал Рассказчику рукой и, поправив суму на плече, пошёл своей, одному ему ведомой дорогой. По площади, называемой Красной, где его уже поджидали двое его спутников, мимо Василия Блаженного без крестов на маковках, через Воскресенские ворота на Охотный Ряд, мимо Большого театра, до сих пор упрятанного в леса, сквозь разгульные, хмельные компании новых русских – новых, судя по костюмам да по блестящим лакировкой железным коням, а по сути, всё тех же … по крутому, поросшему травой и кустарником берегу Неглинки, в прозрачных водах которой пока ещё водится рыба, далее через Петровские ворота прочь из Москвы, из города, в котором как-то хитро всегда уживались бок о бок друг с другом добро и зло, святость и порок, преступление и покаяние.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«Промеж запоями
я вам пишу, пишу…
Чего же более,
вернее, как иначе?
Покуда я хоть что-нибудь да значу,
отечеству я искренне служу.
Отечество мне должное воздаст,
как только оно выйдет из запоя.
Ведь каждый наш чего-нибудь да стоит.
Ведь каждый наш на что-нибудь горазд».
Книга четвёртая
Лепрозорий[27]
XXI. Кино не для всех
– Нянька! Нянькаааа! Няааа-нькааааа!