Мне уже пришлось упоминать об одном проповеднике в Лапландии. Семь лет этот человек провел в своем приходе, за пределами той зоны, где растут деревья. Когда наступали теплые летние месяцы, он оставался совсем одни; его паства вместе со стадами оленей перебиралась в более прохладные области у моря. В зимние лунные ночи он садился в сани и ездил по округе, ставил палатку, хотя в термометре замерзала ртуть, навещал своих лапландцев, которых очень любил, и совершал службу. Только дважды за эти семь лет он в своем уединении слышал обращенные к нему слова сородичей по крови и языку: первый раз его навестил брат, а другой — с ним заговорил заблудившийся в этой местности ботаник. Проповедник умел ценить радость, которую человек приносит человеку; но ни эту радость, ни что-либо другое, уверял он, нельзя сравнить с тем блаженством, которое испытываешь при виде того, как после долгой зимней ночи солнечный диск снова поднимается над горизонтом.
Весна для нас — это пробуждение от длительной, медленно текущей болезни, и последнее определение более правомочно, чем зимняя спячка, какая бывает у зверей. Человек живет полнее и интенсивнее под щедрым солнцем, вызывающим жизнь из недр земли, как, например, в Бразилии; под холодным небом, на скудной почве он больше занят счетом дней и лет.
Сказать по правде, мне хотелось бы жить в краю, где растут пальмы, и сознавать, что зиму, это старое чудовище, изгнали за зубцы гор. Я охотно нанес бы этому чудовищу государственный визит в его царстве вместе с Парри{144}
или Россом{145}, но с трудом могу подумать о том, чтобы приютить его в своем доме на полгода. За эти годы, пока стояли два северных лета, мы лишь несколько раз испытывали ночные заморозки — такие и у нас в это время года не такая уж редкость.«Рюрику» постоянно сопутствовали попутные северные и северо-западные ветры; равноденствия и полнолуния сопровождались весьма сильным ветром, почти штормом, помогавшим нам двигаться вперед на всех парусах.
Мы держали курс на Сан-Франциско в Новой Калифорнии{146}
. Капитан Коцебу, получивший от капитанов судов Российско-Американской компании богатую информацию о Сандвичевых [Гавайских] островах, куда ему в соответствии с инструкциями надлежало направиться из Уналашки, выбрал именно эти острова, где из-за частых посещений судов цены на все товары и услуги повысились и где расплачивались только испанскими пиастрами, листами меди, оружием и тому подобными материалами. Он выбрал этот порт для отдыха команды «Рюрика» и пополнения запасов провианта.Поскольку об этом плавании мне сообщить нечего, включу в свой рассказ кое-что другое, о чем еще не упоминал. К тому распорядку дня на корабле, о котором я уже сообщал раньше, хочу добавить, что уже в 10 вечера гасили свет. Учитывая монотонный, без всякой затраты энергии образ жизни, никто из нас после этого не мог крепко, без сновидений, уснуть; мы долго лежали без света в полусне, предаваясь грезам. О них я и хочу рассказать. Я никогда не грезил о действительности, о путешествии, о мире, к которому теперь принадлежал. Корабль, как колыбель, укачивал меня, я становился ребенком, время возвращалось вспять, я вновь был в родительском доме, дорогие исчезнувшие образы окружали меня, двигались в своей повседневной обыденности, как будто я совсем не вырос за эти годы, как будто их не унесла смерть. Я грезил о полку, в котором служил, вспоминал муштру и шагистику. Звучала барабанная дробь, я прибегал, а между мной и моей ротой уже стоял старый полковник и кричал: «Но, господин лейтенант, сто чертей бы вас побрали!» О, этот полковник! Он неотступно преследовал меня на морях пяти частей света, это ужасное чучело, потому что я не мог найти свою роту и являлся на парад без шпаги, потому что... не помню еще почему; и все время угрожающий возглас: «Но, господин лейтенант, но, господин лейтенант!» Этот мой полковник был, по существу, честным служакой и добрым малым, однако, как истинное порождение уходящей эпохи, он считал, что без грубости в его деле не обойтись. Вернувшись из путешествия, я решил навестить этого человека, так долго смущавшего мой ночной покой. Предо мной предстал восьмидесятилетний, совершенно слепой старик гигантского роста — гораздо выше, чем представлялся мне в грезах. Он жил в доме бывшего унтер-офицера своей роты, занимая маленький флигелек во дворе и из милости получая жалкое пособие, поскольку в несчастной войне{147}
больше из скромности, чем по собственной вине утратил все права на пенсию. Немного удивленный тем, что его навестил офицер полка, где, надо сказать, старика не любили, не зная, как соблюсти такт, он держал себя подчеркнуто вежливо, что причиняло мне боль. Подавая руку, он двумя пальцами ощупал мое платье, и в этом движении было что-то такое, чего я никогда не забуду. Я послал ему дружеский подарок — несколько бутылок вина. Через год он умер, распорядившись перед смертью пригласить меня на похороны. Я следовал за гробом вместе со старым майором из полка и его унтер-офицером. Мир праху его!