Лишившись моих часов, я должен был приискать какое-нибудь мерило времени. Днем (так как пасмурных дней здесь сравнительно мало) солнечные часы определяют время, но вечером я много раз замечал, что, занимаясь какой-нибудь работой, совершенно теряешь всякое представление о времени. Я придумал следующий способ, который оказался довольно практичным. Я взял две стеариновые свечи, у которых отрезал верхние конические концы, а затем зажег одну из них. По прошествии часа я отметил на незажженной свече чертой, насколько вторая свеча сгорела, и, заметив время, снова зажег вторую. По прошествии еще часа я сделал то же, т. е. отметил на целой свече, насколько вторая свеча укоротилась вследствие горения в продолжение двух часов. Я сделал то же и для третьего часа. Найдя, что отмеченные отделы были почти равны, я взял среднюю величину и разделил ее на четыре равные части. Таким образом, я получил скалу сгорания свечи. Я, однако, скоро заметил, что сквозной ветер, дующий с разных сторон, делает сгорание свечи неравномерным, почему пришлось придумать какой-нибудь способ для ограждения свечи от сквозного ветра. Такой аппарат я себе устроил очень просто: вырезав одну из стенок большой жестянки от бисквитов, я получил аппарат, предохраняющий свечу от сквозняка и неровного сгорания. К подсвечнику, который был употреблен для этой цели, я прикрепил масштаб из бамбука с делениями. Так как в этой местности почти круглый год солнце поднимается в одно и то же время, то, зажигая свою свечу в 6 часов утра, я мог почти точно определять с помощью ее сгорания часы вечера.
Не успел я вернуться домой, как Моте пришел за обещанным лекарством. Я повторил, что принесу его сам. Отвесив небольшую дозу морфия, я вернулся в Бонгу. Меня встречали и провожали, как будто действительно я нес с собою верное исцеление от всяких недугов. В хижине меня ожидала та же картина. Больная не захотела принять лекарство, несмотря на то, что все уговаривали ее и один из туземцев старался даже разжать ей зубы донганом, чтобы влить лекарство в рот. Больная повторяла по временам: «Умираю, умираю!»
Между тем на площадку перед хижиной высыпали пришедшие из Горенду и Гумбу туземцы, все вооруженные, с воинственными криками и жестами. При этом говорились речи, но так быстро, что мне трудно было понять сказанное. Моте продолжал свою пантомиму горя и отчаяния; только теперь он был одет в новый маль, а на голове у него был громадный «катазан» (гребень с веером из перьев, который носят единственно тамо боро, т. е. отцы семейств); большой гун болтался под мышкой, и, как утром, на плече у него был топор. Он расхаживал, как прежде, приседая, т. е. это был род пляски, которую он исполнял в такт под свою плаксивую речь и завывание женщин.