Это было скорее балетно-акробатическое представление монстров, нежели симфонический концерт. Дирижер задавал такт не только головой и руками, но и ногами, и всем туловищем; флейтисты тянулись к своим флейтам так, будто шеи у них были резиновые; пианисты играли столь бравурно, что нередко их руки оказывались на педалях, а ноги отплясывали по клавишам; скрипачи, как одержимые, пилили смычками и дергали головой, при этом их длинные волосы и растрепанные бороды мотались из стороны в сторону; певцы и певицы тоже трясли головами, выгибали шеи, ввивались наподобие танцующих змей, корчились в жутких конвульсиях, невообразимо гримасничали и вращали белками. Словом, это был искрометный цирковой номер, от которого в глазах рябило.
Что уж говорить об ушах слушателей! «Буря» разыгралась и казалось, конца не будет грохоту, треску, визгу, уханью, звону, лязгу; поднялся неописуемый тарарам, временами такой оглушительный, что пан Броучек затыкал уши. У него родилось предположение: видимо, слуховой аппарат у селенитов устроен совершенно иначе, чем у землян! Публика не только спокойно сносила эту адскую какофонию — она внимала ей с таким видом, будто слушает пение ангельских хоров. Пан Броучек видел вокруг себя восторженные лица и слезы блаженства, но тщетно силился в реве и грохоте уловить хоть намек на благозвучную мелодию. Напротив, все, казалось, было рассчитано на то, чтобы истязать слух и мертвить душу чудовищной скукой. То была сплошная звуковая пустыня, бесконечная, утомительно однообразная, без единого зеленого оазиса.
«Если ангелы на небе исполняют такие же симфонии, — вздохнул пан Броучек, — то уж лучше жариться в самой глубине пекла!» Из-за этой «Бури» у него начался приступ морской болезни. Он отчаянно вертелся, проклиная композитора и его нудное сочинение, а на него все обрушивались и обрушивались монотонные валы оглушительного потопа…
Нет, не в силах, не в силах он больше этого выносить!.. И Броучек, будто спасаясь от чертей, бросился вон из концертного зала.
XII
Зажав уши, пан Броучек мчался к лестнице, но внезапно руки его повисли плетьми, а ноги точно пригвоздило к полу.
Прямо перед собой он узрел Эфирию, которая, видимо, проведав, что он находится в Храме искусств, терпеливо караулила его у единственного выхода из вестибюля.
Она простерла к Броучеку паутинные руки и возликовала:
Пан Броучек опомнился уже после первых двух строф, сдул Эфирию в сторону и вприпрыжку понесся вниз по лестнице. Однако ему суждено было услышать и окончание сонета, каковой страстно декламировало прекрасное видение, летя за ним по пятам.
Выбежав из дворца, пан Броучек увидел у входа нетерпеливо бьющего копытом Пегаса, привязанного Лазурным к колонне портала. Тотчас в голове пана домовладельца мелькнула спасительная мысль.
Молниеносно вскочил он на крылатого коня, каблуками ударил ему в бока и крикнул: «Лети, Пегас!» Пегас мигом раскинул крылья и поднялся с седоком высоко в воздух.
Глянув вниз, пан Броучек увидел Эфирию, — она выпорзуаула из дворца и вот-вот готова была вознестись вслед за ним на своих мотыльковых крыльях; но неожиданно к ней подкатился огромный ворох белоснежных волос и бороды, из которого торчала вытянутая рука, сжимавшая длинную палку с прикрепленной на крице- большой зеленой сеткой. Сетка взметнулась, и пойманная эфемерная бабочка затрепыхаласъ в прозрачной кисее. Видимо, отец-философ давно гонялся за ней и вовремя настиг свою безупречно воспитанную дочь, любовное приключение которой едва не лишило его единственного утешения в старости и единственной слушательницы его лекций по эстетике.