Попав к полковнику, Чичиков погружается в абсолютно иной, чем у Костанжогло, мир. На фоне деятельности Кошкарева, достигшей максимальной степени бюрократизма, становится очевидным, насколько естествен строй жизни Костанжогло, подчиненный не отвлеченным задачам, а ритму природы и земледельческого труда. В описании имения и занятий Кошкарева явственны черты антиутопии. Авторы утопических сочинений брались предопределить все формы идеальной организации жизни. Вот и у полковника есть «Депо земледельческих орудий», «Главная счетная экспедиция», «Комитет сельских дел», «Школа нормального просвещения поселян». Хорош комментарий, принадлежащий одновременно и Чичикову, и автору: «Словом, черт знает чего не было!» (VII, 62). Кошкарев печется и о торговле, и о науке, помышляет о временах, когда «золотой век настанет в России», но живая жизнь изгнана из его департаментов. Отвлеченный ум утописта может мечтать о временах, когда мужик, «идя за плугом, будет в то же время читать книгу о громовых отводах Франклина, или Виргилиевы Георгики, или Химическое исследование почвы» (VII, 63). Подобное умонастроение способно смутить даже Чичикова, со стыдом вспомнившего, что он до сих пор не прочел «Графини Лавальер», однако намеченные в подобных теориях пути приведения «людей к благополучию» (там же) вступают в противоречие с практикой самой жизни. Книга, собирающая, хранящая золотой запас знаний, накопленных человечеством, мертвеет без живого движения. У Кошкарева Чичиков находит громадное «книгохранилище» — «огромный зал, снизу доверху уставленный книгами». Правда, уже при первом взгляде на этот зал посетителя может смутить то, что здесь же хранились «и чучела животных». В этом контексте книги, собранные в зале, хранящие информацию «по всем частям»: «по части лесоводства, скотоводства, свиноводства, садоводства…» (VII, 65), сами становятся «чучелами». Язык книг не только отвлеченный, но мертвый: «На всякой странице:
Сердитость, желчность Костанжогло в этом контексте оправданна, во всяком случае объяснима. Сетуя на ложно и односторонне понимаемое просвещение, он сам говорит прежде всего о хозяйстве, о практике жизни. Гоголевский текст при этом оказывается двойственным. В речах Костанжогло проявляется его деловая хватка, способность обустроить любой участок жизни; получить при этом выгоду, но не исходить из нее прежде всего. Чичиков же, восхищенно внимая его речам, думает при этом; «Экой черт!.. Загребистая лапа» (VII, 67). Односторонность ли мыслей Чичикова проявляется в его оценке или текст дает знать, что как бы ни говорил Костанжогло, что фабрики «сами завелись», он на самом деле не упустит своей выгоды, — скорее всего, возможно и одно, и другое толкование.
Но своеобразная поэтизация, даже культ хлебопашества, который звучит в речах Костанжогло, близки самому Гоголю. Гоголевского героя более всего удручает беспорядок русской жизни, неумение и нежелание заняться земледельческим трудом, в то время как «уж опытом веков доказано, что в земледельческом звании человек нравственней, чище, благородней, выше» (VII, 69). Бессилие перед стихийной, беспорядочной стороной русской жизни повергает Костанжогло в состояние злости и нетерпения. Он говорит с собеседником, «не слушая его, с выражением желчного сарказма в лице» (там же), а вскоре и «суровая тень темной ипохондрии омрачила его лицо» (VII, 71). Зато лицо поднимается «кверху» и морщины исчезают, как только Костанжогло начинает говорить о земледелии как о занятии, при котором «человек идет рядом с природой, с временами года», становится «соучастник и собеседник всего, что совершается в творении» (VII, 72). Прославляя этот труд в своем пространном монологе, гоголевский герой поистине чувствует себя творцом «всего», когда благодаря трудам рук его, «как от какого-нибудь мага, сыплется изобилье и добро на все» (VII, 73). В тот момент, когда Костанжогло заявляет, что «здесь именно подражает Богу человек», он преображается: «Как царь в день торжественного венчания своего, сиял он весь, и казалось, как бы лучи исходили из его лица» (там же).