Непоэтическое, свойственное «тоскливому сну» повседневности, это, по Фету, во-первых, идеологическое, практическое, утилитарное, — всё то, от чего поэзия должна отворачиваться: «…Прибавлю от себя, что вопросы: о правах гражданства поэзии между прочими человеческими деятельностями, о ее нравственном значении, о современности в данную эпоху и т. п. считаю просто кошмарами, от которых давно и навсегда отделался» («О стихотворениях Ф. Тютчева», 1859 [Фет 1988, с. 282]). Во-вторых, это обыденные заботы, быт. Н. Н. Страхов вспоминал о Фете: «Он говорил, что поэзия и действительность не имеют между собою ничего общего, что как человек он — одно дело, а как поэт — другое. По своей любви к резким и парадоксальным выражениям, которыми постоянно блестел его разговор, он доводил эту мысль даже до всей ее крайности; он говорил, что поэзия есть ложь и что поэт, который с первого же слова не начинает лгать без оглядки, никуда не годится» («Заметки о Фете Н. Н. Страхова. III. Еще несколько слов памяти Фета» [Страхов 2000, с. 427]).
Незадолго до смерти, 17 марта 1891 г., Фет писал начинающему поэту П. П. Перцову: «Вот с этим-то чутьем, различающим должное от недолжного, поэзию от прозы, следует всякому обращаться крайне бережно. Кто захватает нечистыми руками колоду карт, тому лишнее пятно незаметно, и в конце концов он играет грязными картами» [Перцов 1933, с. 103].
Те черты характера Фета, которые выразительно запечатлел друг его юности А. А. Григорьев, описавший молодого Фета под именем Вольдемара в рассказе «Офелия. Одно из воспоминаний Виталина. Продолжение рассказа без начала, без конца и в особенности без морали» (1846), были порождены отчуждением от жизни, осознанием трагического разрыва между миром идеальным и реальным. Вот этот, может быть, субъективный, но в главном, по-видимому, точный психологический портрет: «Он был художник, в полном смысле этого слова: в высокой степени присутствовала в нем способность творения…
Творения — но не рождения — творения из материалов грубых, правда, не внешних, а изведения извнутри (так! — А.Р.) порождений собственных.
Он не знал мук рождения идей.
С способностью творения в нем росло равнодушие.
Равнодушие — ко всему, кроме способности творить, — к божьему миру, как скоро предметы оного переставали отражаться в его творческой способности, к самому себе, как скоро он переставал быть художником.
<…>
Этот человек должен был или убить себя, или сделаться таким, каким он сделался… Широкие потребности даны были ему судьбою, но, пущенные в ход слишком рано, они должны были или задушить его своим брожением, или заснуть как засыпают волны, образуя ровную и гладкую поверхность, в которой отражается светло и ясно все окружающее» [Григорьев 1980, с. 152–153].
В целом «тоскливый сон» обыкновенной жизни — это все непоэтическое. Мотив отчуждения от повседневности имел для Фета, не оцененного и не понятого как поэт, особенное значение; к концу жизни непонимание его стихов читателями возросло. «Вечерние огни» выходили, когда издание 1863 г. было все еще не раскуплено, они воспринимались, по свидетельству современника, всего лишь «как новый вариант молодых стихов их автора» [Перцов 1933, с. 99]. Философ, литературный критик и поэт B. C. Соловьев писал Фету весной 1883 г.: «<…> Мне горько, и обидно, и стыдно за русское общество, что до сих пор <…> о „Вечерних огнях“ ничего не было сказано в печати» [Соловьев 1911, т. 3, с. 109].
Слово поэта словно способно дарить жизнь, дать ей «вздох» (без коего жизнь попросту невозможна), и даже наделять жизнью неживое (построенное на оксюмороне высказывание «Усилить бой бестрепетных», т. е. не бьющихся, «сердец»), В некотором смысле поэт наделяется божественной или демиургической силой: он дарует жизнь. «Усилить бой бестрепетных сердец» с точки зрения формальной логики невозможно; но по Фету поэт — это носитель высокого безумия. Попытка может быть тщетной, неудачной, но она свидетельствует лишь о величии стихотворца.
Трактовка предназначения поэта у Фета романтическая: истинный поэт — избранник («певец <…> избранный»), творчество самодостаточно («венец»-венок — метафора награды — это сам его дар). Этот мотив восходит к пушкинской трактовке поэтического дара и служения («Поэту», «Поэт и толпа», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»
[199]).В фетовском стихотворении также присутствует мотив очищающего значения поэзии как средства выразить мучения, тягостные чувства — и этим освободиться от них: «дать сладость тайным мукам»
[200]. Есть в нем, хотя он занимает периферийное место, и любимый Фетом мотив невыразимого; «избранный певец» способен «шепнуть о том, пред чем язык немеет» [201].Образная структура