Оценка Фета как крепостника и жестокосердого хозяина, отбирающего последние трудовые гроши у несчастных крестьян-тружеников, не имела ничего общего с действительностью: Фет отстаивал значение именно вольнонаемного труда, он пользовался трудом наемных рабочих, а не крепостных, о чем и написал в очерках. Владельцами гусят были состоятельные хозяева постоялых дворов, а отнюдь не истомленные полунищие хлебопашцы; писатель не самоуправствовал в отношении работников, а преследовал недобросовестность, лень и обман со стороны таких, как пресловутый Семен, причем часто безуспешно.
Как точно заметила Л. М. Розенблюм, «публицистика Фета <…> ни в малой мере не свидетельствует о грусти по ушедшей крепостнической эпохе» [Розенблюм 2003].
Однако можно говорить о другом — о настороженном отношении Фета к последствиям отмены крепостного права; что же касается идейных взглядов Фета, то они на протяжении пореформенного периода становились все более и более консервативными (среди поздних примеров — письмо К. Н. Леонтьеву от 22 июля 1891 г. с поддержкой идеи о памятнике ультраконсервативному публицисту М. Н. Каткову и резкой оценкой «змеиного шипения мнимых либералов» [Письма Фета Петровскому и Леонтьеву 1996, с. 297].
Новый род занятий, очерки и даже облик Фета, воспринимавшегося прежде как лирический поэт, витающий в мире прекрасного и чуждый меркантильным расчетам, рождали недоумение и вызвали отторжение или изумление[72]
. Гордость Фета своими хозяйственными успехами оставалась непонятой[73].Князь Д. Н. Цертелев заметил о Фете — поэте и Фете — авторе очерков об усадебном хозяйстве: «<…> Может показаться, что имеешь дело с двумя совершенно различными людьми, хотя оба они говорят иногда на одной и той же странице. Один захватывает вечные мировые вопросы так глубоко и с такой широтой, что на человеческом языке не хватает слов, которыми можно было бы выразить поэтическую мысль, и остаются только звуки, намеки и ускользающие образы, другой как будто смеется над ним и знать не хочет, толкуя об урожае, о доходах, о плугах, о конном заводе и о мировых судьях. Эта двойственность поражала всех, близко знавших Афанасия Афанасиевича» [Цертелев 1899, с. 218].
Радикально настроенные литераторы обратили внимание на этот разительный диссонанс между «чистым лириком», певцом соловьев и роз, и практичнейшим хозяином — автором очерков, старающимся не упустить ни копейки своих денег. Соответственно в минаевских пародиях форма (стихотворный размер, «безглагольность») ассоциируются с «чистой лирикой», хранят воспоминание о фетовском «Шепот, робкое дыханье…», а «приземленное» содержание отсылает к Фету-публицисту.
По крайней мере частью радикальной литературной среды эстетизм Фета-поэта, славящего любовь и «серебро <…> ручья», и общественный консерватизм были истолкованы как две стороны одной медали: только помещик-«кровопийца», обирающий крестьян, и может на досуге любоваться «дымными тучками» и утреннею зарей: сердце черствого эстета глухо к народному горю, а доходы землевладельца позволяют вести ему праздный образ жизни. (В реальности Фет в первые годы своей хозяйственной деятельности свободного времени почти не имел, пребывая в хлопотах и разъездах; но об этом его критики предпочли забыть.)
Уже само воспевание красоты в «Шепоте, робком дыханье…» дразнило противников Фета. Все они могли бы повторить вслед за Н. А. Некрасовым — автором поэтического диалога «Поэт и гражданин»: «Еще стыдней в годину горя / Красу долин, небес и моря / И ласку милой воспевать…». Поэтические достоинства Фета и, в частности, стихотворения «Шепот, робкое дыханье…» оппоненты поэта могли признавать[74]
, но они ощущали абсолютную неуместность «чистой лирики» в то время, когда требовались песни протеста и борьбы.