— Как поживаете, безумнейший из смертных? Как я счастлива, что вижу вас опять! Ведь на всем свете не найти мне человека более сумасшедшего, чем вы. Дураков и болванов достаточно, и нередко их удостаивают чести принимать за сумасшедших; но истинное безумие так же редко, как истинная мудрость; быть может даже, оно — не что иное, как сама мудрость, вознегодовавшая на то, что знает все, знает все гнусности этого мира, и потому принявшая мудрое решение сойти с ума. Жители Востока — толковый народ, они чтут помешанного как пророка, а мы всякого пророка считаем за помешанного.
— Но, миледи, почему вы не писали мне?
— Я, доктор, написала вам, конечно, длинное письмо и пометила на конверте: вручить в Нью-Бедламе. Но вас, против всякого ожидания, там не оказалось, и письмо отправили в Сент-Люк*
, а так как вас и там не оказалось, то оно пошло дальше, в другое такое же учреждение, и совершило, таким образом, турне по всем домам умалишенных Англии, Шотландии и Ирландии, пока мне не вернули его с пометою, что джентльмен, которому оно адресовано, пока еще не засажен. И в самом деле, как это вы все еще на свободе?— Я хитро устроился, миледи. Повсюду, где я бывал, я умел обходить дома умалишенных, и думаю, это удастся мне и в Италии.
— Друг мой, здесь вы в полной безопасности: во-первых, вблизи нет дома для умалишенных, а во-вторых, здесь мы хозяева.
— Мы? Миледи! Вы, значит, причисляете себя к нам? Позвольте запечатлеть братский поцелуй на вашем челе.
— Ах, я говорю, мы — приехавшие на воды, причем я еще, право, самая разумная… А поэтому вы легко можете себе представить, какова же самая сумасшедшая, именно Юлия Максфилд, постоянно утверждающая, что зеленые глаза означают весну души; кроме того, здесь две молодые красавицы…
— Конечно, английские красавицы, миледи?
— Доктор, что значит этот насмешливый тон? По-видимому, изжелта-жирные, макаронные лица так пришлись вам по вкусу в Италии, что вы совершенно равнодушны к британским…
— Плумпудингам с глазами-изюминками, грудям-ростбифам, отделанным белыми полосами хрена, гордым паштетам…
— Было время, доктор, когда вы приходили в восторг всякий раз, как видели красивую англичанку…
— Да, это было когда-то! Я и сейчас не склонен отказывать в признании вашим соотечественницам. Они прекрасны как солнце, но — как солнце из льда, белы как мрамор, но и холодны как мрамор, близ холодного их сердца замерзают бедные…
— О! Я знаю кое-кого, кто не замерз и вернулся из-за моря свежим и здоровым, и это был великий, немецкий, дерзкий…
— По крайней мере он простудился так сильно близ ледяных британских сердец, что до сих пор у него насморк.
Миледи, казалось, была задета этими словами; она схватила хлыст, лежавший между страницами романа в виде закладки, провела им между ушей своей белой, тихо заворчавшей охотничьей собаки, быстро подняла шляпу с пола, кокетливо надела ее на кудрявую головку, раза два самодовольно взглянула в зеркало и гордо произнесла: «Я еще красива!» Но вдруг, как бы охваченная трепетом темного, болезненного ощущения, остановилась в задумчивости, медленно стянула с руки белую перчатку, подала мне руку и, стремительно угадав мои мысли, сказала: «Не правда ли, эта рука не так уже красива, как в Ремсгете? Матильда за это время много выстрадала!»
Любезный читатель! Редко можно разглядеть трещину в колоколе, и узнается она лишь по звуку. Если бы ты слышал звук голоса, которым произнесены были эти слова, ты бы сразу понял, что сердце миледи — колокол из лучшего металла, но скрытая трещина удивительным образом глушит самые светлые его тона и как бы окутывает их тайной грустью. Но я все-таки люблю такие колокола: они находят родственный отзвук в моей собственной груди; и я поцеловал руку миледи, пожалуй, сердечнее, чем когда-либо, хотя она и не так уж была свежа, и несколько жилок, слишком резко выделявшихся своим голубым цветом, также, казалось, говорили мне: «Матильда за это время много выстрадала!»
Взгляд, который она бросила на меня, подобен был грустной одинокой звезде в осеннем небе, и она сказала нежно и сердечно: «Вы, кажется, уже мало меня любите, доктор! Только сострадание выразилось в слезе, упавшей мне на руку, словно милостыня».
— Кто же заставляет вас придавать такой скудный смысл безмолвной речи моих слез? Держу пари, белая охотничья собака, льнущая сейчас к вам, понимает меня лучше: она смотрит то на меня, то на вас и, кажется, удивлена тем, что люди, гордые властители мироздания, так глубоко несчастны в душе. Ах, миледи! Только родственная скорбь исторгает слезы, и каждый в сущности плачет о себе самом.