Пусть это кажется смешным, но я не скрою, что дисгармония между телом и душой как-то мучает меня; здесь у моря, среди великолепной природы, она становится мне порой особенно ясной, и я часто раздумываю о метемпсихозе. Кто постиг величественную иронию божию, вызывающую обыкновенно всякого рода противоречия между душой и телом? Кто может знать, в каком портном живет душа Платона, в каком школьном учителе — душа Цезаря? Кто знает, не помещается ли душа Григория VII*
в теле турецкого султана и не чувствует ли он себя лучше под ласками тысячи женских ручек, чем некогда в пурпурной мантии безбрачия? И, наоборот, сколько душ правоверных мусульман времен Али обитает теперь, может быть, в наших антиэллинских кабинетах*? Души двух разбойников, распятых рядом со спасителем, сидят теперь, может быть, в толстых консисторских животах и пламенно ратуют во имя правоверных учений. Душа Чингисхана обитает, может быть, в рецензенте, который ежедневно, сам того не зная, крошит саблею души верноподданных башкиров и калмыков в критическом журнале. Кто знает! Кто знает! Душа Пифагора* переселилась, может быть, в бедного кандидата, проваливающегося на экзамене из-за неумения доказать пифагорову теорему, а в господах экзаменаторах пребывают души тех быков, которых Пифагор принес некогда в жертву вечным богам, радуясь открытию своей теоремы. Индусы не так глупы, как полагают наши миссионеры, они почитают животных, думая, что в них обитают человеческие души; если они учреждают госпитали для больных обезьян, вроде наших академий, то возможно ведь, что в обезьянах живут души великих ученых, а у нас между тем совершенно очевидно, что у некоторых больших ученых — обезьяньи души.Если бы кто-нибудь, обладающий знанием всего прошедшего, мог взглянуть сверху на дела человеческие! Когда я ночью брожу у моря, прислушиваясь к пению волн, и во мне пробуждаются всякие предчувствия и воспоминания, мне чудится, что когда-то я так заглянул сверху вниз и от головокружительного испуга упал на землю; чудится мне также, будто глаза мои обладали такой телескопической остротой зрения, что я созерцал звезды в натуральную величину в их небесном течении и был ослеплен всем этим блестящим круговоротом; словно из тысячелетней глубины приходят тогда ко мне всевозможные мысли, мысли древней мудрости, но они так туманны, что мне не понять их значения. Знаю только, что все наши многоумные познания, стремления, достижения представляются какому-нибудь высшему духу столь же малыми и ничтожными, каким мне казался тот паук, которого я часто наблюдал в геттингенской библиотеке. Он сидел на фолианте всемирной истории и усердно занимался пряжей, он так философски-уверенно смотрел на окружающее и был вполне проникнут геттингенским ученым самомнением; он, казалось, гордился своими математическими познаниями, своей искусной тканью, своими уединенными размышлениями и все-таки ничего не знал о чудесах, заключенных в книге, на которой он родился и провел всю свою жизнь и на которой умрет, если доктор Л. не сгонит его, подкравшись. А кто такой этот подкрадывающийся доктор Л.? Может быть, душа его когда-нибудь обитала в таком же пауке, и теперь он сторожит фолианты, на которых некогда сидел, и, если он их и читает, то не постигает их истинного содержания.
Что происходило когда-то на той земле, где я теперь брожу? Некий купавшийся здесь проректор утверждал, что тут совершались некогда служения Герте*
или, лучше сказать, Форсете*, о чем так загадочно говорит Тацит. Только не ошиблись ли повествователи, со слов которых Тацит ведет рассказ, и не приняли ли они купальную каретку за священную колесницу богини?