— Он на все пригоден там, где требуются прыжки, пролазничество, чувствительность, обжорство, благочестие, много древненемецкого, мало латыни и полное незнание греческого. Он в самом деле очень хорошо прыгает через палку, составляет таблицы всевозможных прыжков и списки всевозможных разночтений старонемецких стихов*
. К тому же он является представителем патриотизма, не будучи ни в малейшей мере опасным. Ибо известно очень хорошо, что от старонемецких демагогов, в среде которых он когда-то случайно обретался, он вовремя отстранился, когда дело их стало несколько опасным и больше уже не соответствовало христианским наклонностям его мягкого сердца. Но с той поры как опасность прошла, как мученики пострадали за свои убеждения и сами почти все отказались от них, так что пламеннейшие наши цирюльники поснимали свои немецкие сюртуки, — с той поры и начался настоящий расцвет нашего осторожного спасителя отечества; он один сохранил костюм демагога и связанные с ним обороты речи; он все еще превозносит херуска Арминия и госпожу Туснельду, как будто он — их белокурый внук. Он все еще хранит свою германско-патриотическую ненависть к романскому вавилонству, к изобретению мыла, к языческо-греческой грамматике Тирша*, к Квинтилию Вару, к перчаткам и ко всем людям, обладающим приличным носом; так и остался он ходячим памятником минувшего времени и, подобно последнему могикану, пребывает в качестве единственного представителя целого могучего племени, он — последний демагог. Итак, вы видите, что в новых Афинах, где еще очень ощущается недостаток в демагогах, он может нам пригодиться; в его лице мы имеем прекрасного демагога, к тому же столь ручного, что он облизывает любую плевательницу, жрет из рук орехи, каштаны, сыр, сосиски, вообще все, что дадут; а так как он единственный в своем роде, то у нас есть еще особое преимущество: впоследствии, когда он подохнет, мы набьем его чучело и в качестве последнего демагога сохраним для потомства с кожею и с волосами. Но, пожалуйста, не говорите об этом профессору Лихтенштейну* в Берлине, иначе он затребует его в свой зоологический музей, что может послужить поводом к войне между Пруссией и Баварией, ибо мы ни в каком случае не отдадим его. Уже англичане нацелились на него и предлагают за него две тысячи семьсот семьдесят семь гиней, уже австрийцы хотели обменять на него жирафа, но наше правительство, говорят, заявило, что мы ни за какую цену не продадим последнего демагога, он составит когда-нибудь гордость нашего кабинета естественной истории и украшение нашего города.Берлинец слушал, казалось, несколько рассеянно; более привлекательные предметы обратили на себя его внимание, и он, наконец, остановил меня следующими словами:
— Покорнейше прошу позволения прервать вас. Скажите, что это за собака там бежит?
— Это другая собака.
— Ах, нет, вы меня не поняли, я говорю про ту большую мохнатую белую собаку без хвоста.
— Дорогой мой, это собака нового Алкивиада.
— Но, — заметил берлинец, — скажите мне, где же сам новый Алкивиад?
— Признаться откровенно, — отвечал я, — вакансия эта еще не занята, пока у нас есть только собака.
Глава IV
Место, где происходил этот разговор, называется Богенгаузен, или Нейбурггаузен, или вилла Гомпеш, или сад Монжел
В то время и в душе моей была зима, мысли и чувства как будто занесло снегом, сердце увяло и очерствело, а к этому присоединились еще несносная политика, скорбь по милой умершей малютке, старое раздражение и насморк. Кроме того, я пил много пива, так как меня уверяли, что оно очищает кровь. Но самые лучшие сорта аттического пива не шли мне на пользу, ибо в Англии я привык уже к портеру.