Я говорил с Ларисой. Она тоже понимала, что я чужой. Но видно было, что она мечется, потому что всё здесь казалось устроенным свободно, но при этом всё подчинялось строгим, нерушимым правилам.
– Нас тут ради осеменения держат, – весело сказал Владимир Павлович. – Для репродукции.
Роль осеменителя, судя по всему, не казалась ему унизительной. Да и то правда, что в этом плохого?
В воздухе стало разливаться тревожное томление и предчувствие перемен. Однажды я остановился с какой-то ношей посреди тропинки, протоптанной в снегу, и вдруг ужаснулся. Хотя был ясный весенний день и совсем светло, у меня было такое чувство, что я ночью стою в густом, плотном, страшном лесу. Хмуро было у меня на душе, так, что хотелось биться о край колодца головой. Что-то остановилось внутри меня, порвалась связь времён, как сказал бы начальник станции «Сокол». Время мне было помирать, а ничего я в жизни не сделал.
И оттого мне было хуже, что я понимал, что, с другой стороны, я сейчас обут и одет, сыт и рядом со мной женщина. Тьфу, пропасть! Это был тот психоз, тоска, описанные в книгах.
Однажды, когда мы лежали, обнявшись, Лариса в самый неожиданный момент спросила меня:
– Ты ведь скоро уедешь?
Надо было отшутиться. Надо, у меня было заготовлено сто шутливых ответов, но она меня подкараулила и захватила врасплох, а к тому же вечно нельзя бегать от таких вопросов.
– Уеду.
– Саша, – спросила она, – зачем ты едешь? Это ж гиблое дело…
– Я совершенно не хочу гибнуть. Да только обстоятельства такие. Будь моя воля, я жил бы в лесу…
Но если честно, то мне надо было сказать, что я умер бы от тоски в лесу. Даже с ней. Даже… И я вспомнил о Кате, совершенно некстати вспомнил.
Лара помолчала, обдумывая последние мои слова, а потом положила голову мне на колени.
– Ты жутко упрямый, – сказала она. – Настоящий воин, созданный для славы.
– Тоже мне… Видала ты воинов, как же. Настоящие воины жестоки и немилосердны. От них пахнет кровью и грязью. Славы сейчас и вовсе нет. Есть выживание.
– Я хочу ехать с тобой, – сказала Лара с надеждой. – Я буду воевать с тобой, ты не знаешь, какая я сильная.
Но уж что-что, а надежду я ей дарить не хотел:
– Понимаешь, ведь в твоих сказках я не рыцарь с мечом, а гном. Мы, гномы, живём в подземельях. Наша жизнь отвратительна, и мы пахнем закопченным камнем и старой мочой. А крысы у нас вместо домашнего зверья, вот что. И если следовать твоим сказам, я должен сказать, что ты должна остаться со своим народом.
Я не говорил ей о том, что и сам не понимаю, отчего не остаюсь с ней. Зачем я тороплюсь от здешней надёжности в сумрак подземелья, которое продолжаю считать своим домом? Ну и про женщину, что живёт там, в сумраке, я не говорил. Но, кажется, она догадывалась, хотя ничего не спрашивала. А может, потому именно и не спрашивала, что догадывалась.
– Из-за тебя я ухаживала за твоим товарищем, и вот он встал на ноги. А мне никто ничего не должен. Я, значит, всем должна?
– Чужой жизни никому нельзя навязать, – ответил я, но задумался.
Я никак не мог понять, что во мне говорит: тяга к дому, где была другая женщина, или это просто рассудительность. Я-то понимал, что такое метрополитен, до которого, кстати, ещё добраться надо.
– Значит, так всегда и будет? – горько спросила Лариса. – Мужчина уходит на войну, а женщина остаётся, чтобы беречь добро и ждать, готовясь к встрече?
– Может статься, и встречать некого, – ответил я.
Но мы с Владимиром Павловичем понемногу собирались. Ещё ничего не было сделано, но, сидя на крылечке и слушая капель, мы понимали, что недолго нам здесь оставаться. Да и Математик явно хотел ехать. Да только это уже был не тот лысоватый харизматический Математик, которого я помнил, а его тень.
И смотрел он на меня как-то просительно. Незаметно мы поменялись с ним местами. Нет, он не стал откровеннее или добрее, а просто утратил волю. Теперь слуги стали главнее господина, но ни к чему нам было вымещать на нём свой былой страх. Незачем.
Мы уже давно переменились, и такое впечатление, что каждый взял что-то у другого. Математик отобрал у меня часть неуверенности и сентиментальности. Владимир Павлович проникся моим пафосом, а я у него научился невозмутимости. Что мне досталось от Математика, я понять пока не мог. Но что-то ведь досталось?
Однажды я вспомнил, что давно хотел его кое о чем спросить, да как-то забывал. Теперь это было совершенно не важным, но требовало словесного завершения.
– Скажите, – начал я. – Вы помните лысую девушку?
Математик посмотрел на меня выцветшими глазами, и было видно, что он ничего не помнит.
– Лысую девушку. Её ещё ваш Мирзо обрил, а вы потом привели на «Технологический институт». В чём фишка-то? В карте на её голове?
Математик пожевал губами, вспоминая, и я ещё раз убедился, что люди значили для него немногим больше, чем конкретные фигуры на шахматной доске. То есть что-то значили, но только в рамках отдельной партии.