Вспомним в связи с этим о стихотворении, речь о котором уже шла — «Снова пьют здесь, дерутся и плачут..» (1922). В основном тексте этого стихотворения есть запрещаемая прежде и многое объясняющая в поэзии Есенина 1920-х годов шестая строфа, где речь идет об «октябре суровом», что «обманул в своей пурге»[167]
. Читая эту строфу, яснее видишь смысл и других поэтических строк Есенина, убеждаешься, что осознание трагической стороны происходящего часто проникает у него в сердцевину образов, т.е. воплощается в наиболее непосредственной форме. Примером тому — поэма «Кобыльи корабли» (1919), где возникают страшные образы: «бешеное зарево трупов», «облетает под ржанье бурь / Черепов златохвойный сад», «Злой октябрь осыпает перстни / С коричневых рук берез»; где в стремлении передать ужас происходящего рождается подлинно сюрреалистический образ: «Посмотрите: у женщин третий / Вылупляется глаз из пупа. / Вот он! Вылез, глядит луной, / Не увидит ли помясистей кости…» Здесь же звучат и строки, исполненные обличительной силы: «Веслами отрубленных рук / Вы гребетесь в страну грядущего». Смысл этих строк был ясен современникам – к ним обращался в приведенных здесь размышлениях Ходасевич[168], известно и высказывание Н.Асеева о «правдивости попыток отобразить искаженные гневом и болью черты мученического лика народа»[169]. И обратим внимание — поэма написана в 1919 году, в разгар событий. Как видим, и в вихрях революционной стихии поэт, вопреки утверждениям Г.Иванова, не потерял «критерий добра и зла», не стал обманутой жертвой, «шлепнувшейся лицом в грязь», — но, напротив, сумел подняться над хаосом происходящего, увидеть и ярко выразить (одним из первых в русской поэзии) и огромный масштаб, и чудовищную противоречивость событий. Вот какова была высота творческой позиции поэта — и истинная цена ей становится особенно ясна, если мы осознаем, что в отличие от многих поэтов-обличителей из среды литературной эмиграции, изначально не принявших революцию, Есенин сумел возвыситься над революционной стихиейТак верность пушкинским заветам, пушкинской традиции проявлялась не только в окончательном повороте поэта к классическому стиху, но и во всем строе, во всем существе есенинской поэзии, определила ее духовные горизонты. Позиция Есенина была в этом смысле сродни Орфею из «Баллады» Ходасевича (где слышен, как мы помним, отголосок пушкинского «Пророка») и явно противостояла сдавшемуся Орфею и из «Я по лесенке приставной…» О.Мандельштама (стихотворение это, заметим, написано, как и есенинское «Снова пьют здесь…», в 1922 году), и из «Великая вокруг меня пустыня…» Ходасевича (1924-1925), где «великий… постник» старается укрыться от грозных ветров времени.
И опять роковое совпадение дат: в 1925 году (мы говорили уже об этом) поэтические голоса Ходасевича и Мандельштама одновременно замолкают. В том же 1925 году погибает Сергей Есенин.
Порою верность традиции, опора на нее объединяли голоса из разных потоков разделенной литературы, были основой для диалога, который объективно шел уже тогда, в 1920-1930-е годы, даже если и не был услышан кем-либо из его участников.
В 1922 году живший в России Г.Шенгели пишет стихотворение, прозвучавшее одним из голосов в этом поэтическом диалоге: