Символистская критика и труды Вячеслава Иванова в особенности способствовали тому, что в тогдашнем и последующем русском литературоведении сложились определённые системы отношения к литературному материалу. Как нам представляется, можно выделить следующие аспекты таких системных отношений: во-первых, прежний упор на изучение процессов формирования больших общественных литературных направлений сменился интересом к тому, что можно было назвать «планетарным подходом». Каждый крупный писатель рассматривался как отдельный, во многом замкнутый целостный мир, в котором царили свои законы, своя чувствительность, своя мораль, даже, если угодно, своя религия. Таких «писателей — планет» в русской литературе было немного. Обычно внимание символистской критики было привлечено фигурами Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого и Достоевского. На периферии блистали Тютчев, Тургенев, ближе к современности Чехов, Горький, Андреев и, наконец, совсем злободневные Блок, Сологуб и другие «декаденты». Во-вторых, особенно после работ Вячеслава Иванова стало ясным, что главная, центральная фигура русской литературы — это Ф. М. Достоевский. Если до Октябрьской революции 1917 года Достоевский воспринимался как в своём роде пророк, предсказатель всё более и более явственно выступающих на историческую арену таинственных катаклизмов, то после революции его роль стала еще более ощутимой — и, прежде всего, в своём отсутствии после того, как коммунисты исключили Достоевского из синклита писателей, близких победившему классу. О Достоевском думали все люди, близкие к русской литературе — поэты, писатели, литературоведы. Недаром он стал объектом нападок первого «классика» советской литературы Максима Горького и параллельно с ним — самого вождя революции Ленина. Недаром ему посвятил свою основоположную работу М. М. Бахтин, один из создателей нового литературоведения уже в советской России. Но роль Достоевского и достоевсковедения не свелась ни к чисто политической, ни к чисто литературной. Здесь особенно ярко выступает на первый план духовная, религиозная, философская роль этого художника и литературно-философской рефлексии над его трудами и днями. Это — третья особенность литературоведческих штудий в свете символистской критики. Достоевский — это, пожалуй, единственная фигура литературы XIX века (да, наверное, и не только девятнадцатого, но и двадцатого века!), с которой можно связать становление и формирование некоего нового мифа, причём мифа не исключительно «литературного», но экзистенциального, исторического. Никто не сформулировал этой судьбоносной особенности Достоевского лучше, чем Вячеслав Иванов:
«Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, — и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. До него все в русской жизни, в русской мысли было просто. Он сделал сложными нашу душу, нашу веру, наше искусство, создал, — как «Тернер создал лондонские туманы», — т. е. открыл, выявил, облек в форму осуществления — начинавшуюся и еще не осознанную сложность нашу; поставил будущему вопросы, которых до него никто не ставил, и нашептал ответы на еще не понятые вопросы. Он как бы переместил планетную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, — одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру.
До него личность у нас чувствовала себя в укладе жизни и в ее быте или в противоречии с этим укладом и бытом, будь то единичный спор и поединок, какуАлеко и Печориных, или бунт скопом и выступление целой фаланги, как у наших поборников общественной правды и гражданской свободы. Но мы не знали ни человека из подполья, ни сверхчеловеков, вроде Раскольникова и Кириллова, представителей идеалистического индивидуализма, центральных солнц вселенной на чердаках и задних дворах Петербурга, личностей-полюсов, вокруг которых движется не только весь отрицающий их строй жизни, но и весь отрицаемый ими мир — и в беседах с которыми по их уединенным логовищам столь многому научился новоявленный Заратустра. Мы не знали, что в этих сердцах-берлогах довольно места, чтобы служить полем битвы между Богом и дьяволом, или что слияние с народом и оторванность от него суть определения нашей воли-веры, а не общественного сознания и исторической участи. Мы не знали, что проблема страдания может быть поставлена сама по себе, независимо от внешних условий, вызывающих страдание, ни даже от различения между добром и злом, что красота имеет Содомскую бездну, что вера и неверие не два различных объяснения мира, или два различных руководительства в жизни, но два разноприродных бытия. Достоевский был змий, открывший познание путей отъединенной, самодовлеющей личности и путей личности, полагающей свое и вселенское бытие в Боге. Так он сделал нас богами, знающими зло и добро, и оставил нас, свободных выбирать то или другое, на распутье.