Карп с Прасковеюшкой стали приводить комнаты в порядок. А Даринька пошла в спальню, зажгла огонь, увидела «весь маскарад» — и стала кидать все в шкаф, «всю эту непристойность». И когда кидала «ампир» и туфельки — «будто от сердца отрывала». Упала перед Казанской, призывала бессильно: «Ма-туш-ка!..» — и не получила облегчения. Забыв, что надо зажечь лампадку, пошла в залу, поглядела на белые цветы, хотела выбросить на мороз — и пожалела: невинные, милые цветы. Постояла над ними, с болью, чувствуя прелый запах увядших ландышей, прижала сердце — и увидала, что платье на ней расстегнуто, все открыто, даже корсетик видно, — как же могло случиться? Всегда она сердилась на упрямые пуговки-кораллы, когда спешила, надо было повертывать на петли, а пуговки становились поперек. Вспомнила, как Вагаев разглядывал на ней пуговки, а она отстраняла его пальцы… вспомнила ласкающие руки, гаснувшее сознание и тот громовой удар, оберегший ее от нового позора. Увидела забытый золотой портсигар Вагаева, оторванную пуговку-кораллик, упала у дивана на колени и замерла. Вскочила, чего-то испугавшись, накинула шубку и, не накрывшись, выбежала в метель, крича: «Господи, прости меня, окаянную, безумную!» Слышала Прасковеюшка и побежала к Карпу: «Скорей, за барыней… простоволосая побежала, сапожков даже не надела!» Карп вышел за ворота — не было никого, метель. Он побежал направо: приметно было ему, что все эти дни Дарья Ивановна к бульвару убегала. Постоял на углу, послушал — нет никого, метель. Вернулся, и они с Прасковеюшкой долго сидели на кухне, жалели Дариньку и мерекали, что же им теперь делать. И решили, что надо дожидаться, — всякое приходило в голову.
— Меня интересовал Карп, — рассказывал Виктор Алексеевич. — Я его знал за правдолюбца: есть такие в народе нашем, «хранители добрых нравов». Мне приходило в голову, не нарочно ли он ударил, чтобы «остеречь»… вы понимаете… Много спустя, когда жизнь наша изменилась — и Карпа тоже, — я его спрашивал. Он почитал Дариньку, называл ее подвижницей и святой. Я спрашивал. И в голову ему не приходило. Он видел, что Даринька «мятется», и за нее боялся… И сам очень поразился, говорил: «Будто что толкнуло под руку». И как он радовался, что «сподобился помешать соблазну». Этот разговор с Карпом был уже много после, когда я и з м е н и л с я.
Даринька побежала не «к богатому офицеру», как думал Карп, а в церковь. Всенощная отошла давно, но церковь была еще открыта, богаделки прибирались после службы, и пономарь разливал святую воду. Даринька остановилась в полумраке, но богаделки ее признали и спросили, не забыла ли чего во храме. Она сказала растерянно, что воду
богоявленскую забыла, «всю пролила». Богаделки качали головами: «Да как же это вы так… да как нехорошо-то… да Господь милостив». Аханья богаделок Дариньку не расстроили, не удивили: она знала, что у нее «все хорошо». Акинфыч вон разливает в сосудики, и вам нальет… сосудика-то не захватили? «Нет, забыла…» — сказала Даринька и увидела, что богаделки как-то странно ее оглядывают. Спохватилась, что пришла ненакрытой в церковь, посмотрела с мольбой на богаделок и бессильно заплакала. Богаделки стали сокрушаться, не горе лн у нее какое, а водичку Господь простит. Она прошептала через слезы, что хочет помолиться. «Помолитесь, помолитесь… — участливо повторяли богаделки, — Акинфыч погодит запирать». Свечи? Ящик староста-то замкнул, ушел.
Даринька отошла к распятию. Пунцовая лампада светила на лик Христа, и темные капли из-под шипов казались живой кровью. Даринька упала на колени и замерла в молитве. В слезах молилась: «И мене древом крестным просвети и спаси мя». Сердцем, без слов молилась. Кто-то над ней сказал, что запирают церковь. Она поднялась покорно и взяла скляницу с богоявленской водой, поданную ей кем-то. Денег у нее не оказалось, но тут подошла Марфа Никитишна, просвирня, за которой сходили богаделки, сказала: «После, Акинфыч, после», — и повела Дариньку к себе.
У просвирни Даринька плакала, облегчая душу. Просвирня сокрушалась, что завтра поехать к Троице не может: «И дорога, вон, говорят, не ходит, и по приходу надо, а послезавтра Собор Крестителя, а там суббота, раньше понедельника, 10-го числа, и думать нечего, маленько уж погодите». И тут неожиданно пришел Карп. «А уж мы со старухой затревожились, спасибо, догадались», — обрадовался он Дариньке. Просвирня дала Дариньке свой платок, заставила надеть валенки и перекрестила: «Господь с тобой, деточка, утешься».
Когда вышли, метель утихла, проглядывали звезды. Недалеко от дома молчавший до того Карп сказал: «Ничего, Дарья Ивановна, Бог милостив». Даринька поняла, что Карп ее жалеет, и ее задушила жалость — и к себе, и к Карпу, и «ко всему». Она подошла к воротам и остановилась, не зная, куда идти. Было такое, будто это не ее дом, все тут пустое и чужое «и все в этой жизни страшно». Карп бережно понудил, ласково так сказал: «Ну вот и пришли… идите, идите, ничего…» Она не могла осилить душивших слез и разрыдалась в холодные ворота.