Затем выложили на столик передо мной кучу фотографий, изъятых дома при обыске, а также кое-какие бумаги. Как мне сказал следователь, их полагалось уничтожить, а перед этим для проформы я их просматривал — соблюдение законности. Смотреть на все это было до боли тяжело и в то же время приятно. Странным было это совпадение двух миров, здешнего и тамошнего — таких противоположных. Однако, все это означало конец следствия.
Еще прежде на одном из допросов я попытался увязать свое здешнее пребывание с отказом Бурмистрову завербоваться и сотрудничать с органами. Щелковский замял этот разговор, промолвив лишь: «Что ж ты думаешь, тебя за это посадили?». Естественно, никаких материалов, касавшихся тогдашней вербовки, в деле, которое мне дали на просмотр, я не обнаружил.
Итак, все материалы сводились к выяснению различных сторон и событий моей биографии, моего происхождения, связей с заграничными родственниками. Особенно подробно были освещены мотивы, почему я не ушел в партизаны еще в Белоруссии. На одном из допросов мне пришлось рассказывать о слове, данном дяде Поле не уходить в партизаны, пока он не уедет во Францию. Я понимал, что этого не надо было делать, но я сообщал об этом еще в 1944 году, когда вербовал меня в разведку В. И. Смирнов. На допросе я видел издали на столе у следователя, исписанные моей рукой листы, а потому не молчал, а говорил все. Обвинение мое так и осталось по той самой пресловутой статье 7-35 — социально-опасный элемент. Наши камерные ветераны — Крамер, Ядров — так и говорили: ничего у тебя нет.
Мне оставался еще так называемый прокурорский допрос, формально осуществляемый в виде прокурорского надзора за правильностью ведения дела, а на самом деле тот же фарс, то же стремление раздавить, дожать то, чего не сумел или не сообразил следователь, усилить вину. Усилить вину — истинное призвание прокуроров. Нашим прокурором был Александр Петрович Дорон. Еще не видя его, я его уже знал по рассказам Крамера, Бокова, Степанова, раньше меня прошедших прокурорские руки. Поэтому, когда имя Александра Петровича упоминалось в разговорах между следователями, мне было ясно, о ком идет речь. К Дорону вызвали меня ночью. «Принимал» он на седьмом этаже старого здания в комнате, выходящей окном во двор. Сам Дорон оказался человеком значительно за сорок, очень толстым, с лицом еврейского типа. Он стоял полубоком к двери, воздев руки к форточке, на которой казалось, повисло его бесформенное тело — он курил, выпуская туда дым, поставив ногу на нижнюю перекладину стула. Помимо него, в комнате находилась еще молодая и очень худосочная девица — стенографистка — в добротном, гладком и светлом платье с какой-то брошью на длинной цепочке.
План атаки был у Дорона, по-видимому, готов, и он сразу же приступил к делу. Кульминацией и заключением было следующее. «Раз вы (разговор шел без мата и на «вы») дали слово белоэмигранту не уходить в партизаны, значит изменили Родине». На мои возражения, что я не мог тогда уйти в партизаны из-за ранения и что ушел позже, он рубил: «Это не имеет значения, вы нарушили присягу, вы изменили Родине». Такого простого и делового подхода Щелковский не сообразил. Это сделал Дорон[37]
.Через несколько дней меня вызвал Щелковский и составил только один протокол, где заранее отработанными вопросами (вероятно, не без помощи Дорона) обыгрывалась новая для меня тема — измена Родине — игра на том самом слове, данном мною дяде Поле, о котором я сам рассказал. Подтверждение мною этого эпизода (я этого не отрицал) и легло в основу обвинения меня уже по статье 58-16 — «измена Родине военнообязанным». Доказывать что-то и объяснять было бесполезно, хотя я и пытался это сделать следующим образом. Во внутренней тюрьме был такой порядок: раз в год, первого января можно было подавать жалобы. Это заявлялось заранее, и жалобщика отводили в бокс, где выдавался клочок бумаги и карандаш. Я заранее запасся еще такой бумажкой, сэкономив ее в туалете с тем, чтобы составить черновик жалобы и попытаться отвести от себя страшное обвинение. Когда я писал, надзиратель время от времени поглядывал в волчок и, заметив вторую бумажку, отобрал ее, предварительно потребовав объяснения. Сейчас уже не помню, кому я писал жалобу, не то Генеральному прокурору, не то министру Госбезопасности. Толку, конечно, никакого не было, но... утопающий хватается за соломинку.