Я уже говорил, что наплыв в лагеря людей, знающих, что такое организация, стал существенным образом менять устоявшуюся внутрилагерную атмосферу. А средством для этого был избран, надо прямо сказать, террор. Лагерного контролера Яблочкина — высший пост для заключенного — ночью зарезали на дворе лагеря (на шахты были ночные разводы, там работали в две смены). Другому, Диденко, топором рассекли голову. Он еще жил месяца два в лазарете, но это был уже не человек. Этот Диденко, здоровенный хохол, бригадир, находился на излечении в лазарете, когда его назначили контролером. Помню, он обратился ко мне с просьбой содействовать его быстрейшей выписке (я тогда уже работал фельдшером), хотя до этого совершенно не спешил. Меня тогда удивило прорывавшееся у него так явно стремление к власти. Лежа в палате еще бригадиром, он с презрением, и недоброжелательством отзывался о начальниках из заключенных. А когда позвали самого, тщеславие его тут же погнало на эту должность (вероятно, для некоторых это главный определитель решающих шагов в жизни). На новом посту он не стеснялся в средствах, выслуживаясь и подавляя других, за что и получил топор. Зарубили его в темном коридорчике по выходе из секции. Спустя некоторое время топор нашли на крыше барака в снегу. Опознали, с какого объекта принесен топор, и в конце концов, кажется, нашли виновного (замечу здесь, что в зону, то есть в лагерь, топоры, ломы и другой подобный инструмент, который может сделаться оружием, но который нужен для внутренних работ, привозился извне, когда в зоне не было бригад, и вывозился в особом ящике на колесах перед приходом бригад).
Стали убивать и стукачей. Но все это развивалось постепенно, медленно и, судя по сведениям, приносимым из других лагерей, в разных местах по-разному. Так, в соседнем лаготделении Джезды стукачи открыто шантажировали: «Принеси сала, а то такого напишу на тебя...». А вот в Экибастузе стукачей так начали резать, что это послужило одной из причин расформирования лагеря, и к нам привезли его значительную часть. Но это в 1953-1954 годах.
Итак, мы ходили на карьер. Солнце пригревало, была весна, но морозные утренники с ветром были жестоки. В час дня на карьере обед — миска горячей баланды, которую тут же варили, и кусок хлеба, взятый с собой. Ели на открытом воздухе, места для всех в дощатой будке-кухоньке не было. А кто туда успел влезть, грел хлеб на печке. Он чуть подгорал и был страшно вкусен. Воду для питья не возили, а топили из снега и пили из мисок. А так как не было и уборной, то в снег могло попасть что угодно, разносимое ветром. Так, по-видимому, я заразился лямблиозом — лямблии — паразиты в желчных путях, что обнаружилось значительно позже.
У меня не было кружки, и это был очень неудобно — всегда у кого-то просить. Случай помог раздобыть ее. Однажды, приведя нас на карьер, сержант — начальник караула, отозвал меня к вахте наколоть дров (солдаты до этого обычно не снисходили, когда вокруг столько даровой рабочей силы). Рядом с будкой валялись пустые консервные банки, и я, попросив разрешения (!), взял одну, из которой сделал кружку. Недели через две ее отобрали на шмоне (обыск) при входе в лагерь. Попался я, видно, к какому-то службисту. На таком же шмоне у меня отобрали пять рублей, полученные мной за проданную на карьере шоферу рубашку. За этой пятеркой я пошел в зоне к старшему надзирателю. После долгих расспросов, кто я такой, откуда, когда, за что, почему, зачем, кому, он сказал, что пять рублей будут переведены в ларек на мой счет, и только так я могу ими пользоваться. Денег держать не разрешалось. Но деньги у заключенных, конечно, были. Был даже базарчик, где можно купить многое: хлеб, табак, сало, сахар, теплые рукавицы и прочее. Эта толкучка располагалась между бараками или в проходе барака со сквозными дверями. Надзиратели охотились за посетителями базарчика, но вяло и потому мало успешно.
Я с нетерпением ждал вестей из дома. Как там, что там, что с Еленкой? Ждал и посылки, так как было очень голодно. Хорошо помню знаменательные для меня дни Пасхи 1950 года, субботу и воскресенье 8 и 9 апреля. Еще в марте я получил телеграмму от Еленки. Это было очень много. Она знает, где я. Но писем все не было, да так рано и не могло быть. Телеграмма была первой весточкой с воли для всего нашего этапа. Текста ее не помню, но, судя по моим письмам — они все свято сохранены — в телеграмму Еленка вложила многое: телеграмму эту просили перечитывать мои друзья: «... меня просят ее читать, и людям становится лучше», — написано в моем письме от 19/111. Но писем все не было. Их обычно разносили по баракам и громко читали фамилии. Я с трепетом прислушивался не выкрикнут ли меня. Поднималось волнение, а потом оно с горечью сникало...