Дядя Поля знал мои настроения. Однажды он пригласил меня к себе в комнату и сказал следующее. Меня, как отпущенного военнопленного, должны снова забрать в лагерь. Он будет меня отстаивать, но при одном условии: я должен дать ему слово, что не уйду в партизаны. Ответ надо было дать сейчас же. Это было для меня трудной задачей. Я понимал, что партизаны — единственный путь домой, на Родину, к семье, путь к выполнению долга (даже и такие мысли были в голове). Но уйти сейчас, сегодня, завтра... Куда? В какую деревню? Или прямо в лес? Одному? Ну, допустим, найду партизан. Спросят: кто ты, откуда, где был, с кем жил? Что отвечу? Наведут справки в том же имении. Действительно, жил у графа-помещика, рядом полиция, иногда немцы приезжали в этот дом, да и у самого такая фамилия, да полсемьи репрессировано. А время серьезное, что там раздумывать, ставь его под сосну... Прав я был или нет — трудно мне сказать и сейчас. Хотя, годы спустя, рассказы сведущих людей как будто подтверждали худшее. Дядя видел мои колебания, но твердо стоял на своем условии, что я понял по его молчаливому выжиданию. Я усиленно думал, и мне виделся такой выход: дядя ведь собирается уезжать во Францию, вот тогда я буду свободен от данного слова. И я дал его.
На другой день дядя поехал со мной в Любчу, в жандармерию. Я остался в коридоре, дядя вошел в кабинет. Вскоре он вышел, с ним офицер. Дядя вежливо попрощался, и мы тронулись в обратный путь. На душе было муторно. Как я узнал, в тот же день забрали всех пленных. Взяли и Костю-украинца. Однако он через несколько дней вернулся: на сборном пункте Костя обратился к некоему Куницкому, полицейскому чину, дружившему с Даниловым. Куницкий знал Костю и отпустил его.
Возвращаясь к этому эпизоду — данному мной слову — эпизоду, сыгравшему определенную роль в моей жизни, я иногда думаю, что будь я взрослее и опытнее, ответствовал бы дяде, что такого слова дать не могу. Неужели у него недостало бы родственных чувств и просто совести, чтобы не отправить меня вновь в лагерь? Думаю, что достало бы, хотя дядя был большим педантом и любил во всем определенность. А может, таким путем он хотел уберечь меня от опрометчивого, как полагал, шага?
Тогда же пошли разговоры о принудительном вывозе молодежи в Германию на работы, и одновременно вышел приказ немцев собирать с населения цветной металлический лом: самовары, дверные ручки и прочее. В «Белом доме», в котором никто не жил, висели бронзовые люстры, и я находил какое-то удовлетворение, пряча эти массивные изделия на чердаке. А вот дверные ручки во всех комнатах флигеля сняли: в доме иногда бывали немцы. Чтобы я не угодил на принудительные работы, мне придумали синекуру — сделали заведующим складом. До меня им был Костя. Теперь его перевели на огород Вначале я мало занимался складом, потом больше — выдавал зерно на посев. Я распоряжался богатствами, а перед глазами вставали картины голода там, дома.
На складе были излишки зерна, и я выменивал у местных жителей грамофонные пластинки, растащенные в 1939 году из имения, где каким-то чудом уцелел (а может быть, таким же образом вернулся) замечательный старинный грамофон — ящик красного дерева без традиционной трубы. Мне удалось достать второй концерт Рахманинова в исполнении автора и оркестра под управлением Леопольда Стоковского. Никогда раньше я не слышал этот концерт и очень полюбил. (И теперь, когда его слушаю, вспоминаю жизнь в Щорсах.)
В конце апреля или в мае в Щорсы приехал сын дяди Поли Михаил, очень симпатичный парень на год старше меня. Из него перла ненависть к немцам.
Мы с ним быстро сошлись. История у Михаила была таковой. Удрав в 1939 году из имения, он поселился в Кенигсберге в Восточной Пруссии в семье Николая Сергеевича Арсеньева, профессора славянской культуры тамошнего университета, родного брата того самого В. С. Арсеньева, дававшего материалы в Альманах Гота, о чем я уже писал. Н. С. Арсеньев дружил с семьей Бутеневых и иногда, будучи еще и профессором богословия Варшавского университета, приезжал погостить в Щорсы. В Кенигсберге Миша поступил на экономический факультет университета. Вскоре после начала войны он узнал о возвращении отца в имение и стал рваться туда. Но его, естественно, не пускали — военная зона. Единственный путь попасть к отцу, вышедшему из тюрьмы, было идти переводчиком на фронт. Он, не задумываясь, так и сделал, полагая, как его уверяли немцы, что война через «месяц-полтора» кончится, и он сможет вернуться к отцу. Но вместо месяца-полтора он пробыл на фронте больше полугода в качестве переводчика. Он изредка писал с фронта и всегда выражал надежду, что ему удастся вырваться. Наконец это удалось, и он приехал к отцу, кажется, под предлогом, что необходим старому и больному родителю.