Читаем Пути памяти полностью

С другого берега я видел, как тьма над городом становилась багряно-оранжевой: цвет плоти превращался в цвет духа. Они летели ввысь — мертвые проносились надо мной причудливыми ореолами, дуговыми извивами, душившими дыхание звезд. Деревья клонились под их весом. Я никогда не был один в ночном лесу, торчавшие отовсюду голые ветки были, как замерзшие змеи. Земля уходила из-под ног, и ноги меня не держали. Меня тянуло быть с ними, взлететь с ними ввысь, бесплотным духом взмыть над землей, словами, сошедшими с бумаги страницы. Я знаю, почему мы хороним наших мертвых и метим их могилы камнем — самым тяжелым и долговечным, что нам известно: потому что мертвые всюду, только не в земле. Я остался где был. Влип в землю, окоченев от холода. Я только об одном молил: если встать нет сил, пусть я просочусь, протеку, впитаюсь в лесную землю, как печать в воск.

Потом — как будто она убрала мне волосы со лба, как будто до меня голос ее донесся — я вдруг понял, что мама моя во мне. Она в жилах моих, под кожей моей живет, движется, как бывало ночью по дому ходила прибирая, вещи наши по местам раскладывая. Она замешкалась, чтобы попрощаться, но почувствовала непереносимую боль — так ей захотелось вернуться, остаться вместе со мной. Я обязан был ее освободить — грех было мешать ей в ее вознесении. Я стал рвать на себе одежду, драть себя за волосы. Она уже была не во мне. Только белый пар прерывистого дыхания клубился вокруг лица.

От звуков реки я бежал в густой мрак лесной чащи. Я бежал, пока серая заря не стерла с неба звездную муть, сочась блеклым светом в провалы между деревьями. Я знал, что мне делать: взял палку и стал копать, потом посадил себя в землю как репку и набросал на лицо листьев.

Лицо одеревенело между веток, щетинившихся отцовской бородой. Меня схоронила покойность могилы, мокрая одежда была холодной, как доспехи. Я дышал, как загнанный пес. Руки плотно сложены на груди, голова запрокинута назад, слезы ползут в уши, как мухи. Смотреть я мог только прямо вверх. Рассветное небо растекалось молоком новых душ. Потом я не мог избавиться от нелепости света дня, даже закрыв глаза. Он заталкивал меня в землю, колол, как обломанные ветки, как отцовская борода.

Еще через какое-то время я пережил самый большой в жизни стыд: мне страшно захотелось есть. И вдруг я понял, что в горле першит без звука привычного выдоха — Белла.

Надо было заниматься делами — по ночам ходить, по утрам копать постель, искать прокорм.

Дни в земле текли в настороженном забытьи. Мне грезилось в полудреме, что кто-то нашел мою оторвавшуюся пуговицу и пошел меня искать. Мне мерещились зеленые стручки, лопавшиеся белым соком, я мечтал о хлебе; а когда выходил из забытья, челюсть болела от пережеванного воздуха. Я просыпался в страхе от зверей, в ужасе от людей.

В забытьи дневного сна я видел, как сестра плачет над любимыми романами; единственное, что терпел в доме отец, — книги Ромена Роллана и Джека Лондона. По ее лицу можно было понять, о ком она читает, мусоля пальцем край страницы. Когда я еще не умел читать и злился, что Белла занята не мною, я обвивал ее шею руками и терся щекой о ее щеку, заглядывая в книгу, как будто за маленькими черными буковками хотел разглядеть видимый сестре мир. Порой она пыталась от меня отделаться, а иногда великодушно прерывала чтение, клала книгу на колени и рассказывала мне ее сюжет: пьяница отец бредет домой заплетающимися ногами… обманутый любовник безнадежно слоняется под лестницей… во тьме арктической ночи жутко воют волки, и меня самого от страха начинал бить колотун. Иногда по вечерам я садился на краешек ее кровати, и Белла проверяла мои успехи в учебе — писала мне что-то пальцем на спине, а когда я улавливал смысл начертанного слова, нежно стирала его гладкой ладошкой.


Я никак не мог избавиться от звуков выбитой двери и раскатывающихся по полу пуговиц. Звуков мамы, отца. Но хуже всего было то, что я никак не мог вспомнить звуки Беллы. Меня наполняла ее тишина, и ничего не оставалось, как вспоминать ее лицо.

* * *

Ночной лес непостижим: отвратителен и беспределен торчащими костями и липкими волосами, мутной слизью с запахом страха, голыми корнями, выпирающими из тела земли, как узловатые вены.

Слизняки падают с деревьев и разлетаются каплями дегтя по папоротнику, застывая черными сосульками плоти.

Днем у меня полно времени, чтобы смотреть на лишайники и видеть золотую пыль на камнях.

Почуяв меня, заяц замирает рядом, пытаясь укрыться за узкими лезвиями травинок.

Солнце вколачивает острые клинья в просветы между деревьями, такие яркие, что в глазах у меня пеплом жженой бумаги плывут черные искры.

Белые ворсинки травы застревают в зубах, как маленькие мягкие рыбьи косточки. Я жую ветки с листьями, и во рту делается горькая волокнистая каша, от которой зеленеют слюни.


Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века