«Философия во всей Европе потеряла кредит», — эту фразу популярного тогда Льюиса любили припоминать и повторять русские «радикалы» тех времен. И это отрицание философии, — вернее сказать, отречение от философии
, — означало именно этот моралистический подлог, подстановку или подмену критерия «истины» критерием «пользы». Это была роковая болезь, — одичание умственной совести…Так характерно для всей эпохи это утверждение Михайловского: [46
] «человеческая личность шире истины…»Просто утрачивается потребность в истине, теряется познавательное смирение перед действительностью и объективностью, — «человеческая личность» себя освобождает и от действительности, которой предписывает свои требования или пожелания, «пластичность» которой предполагает и утверждает. Всего менее настроение тех годов было «реалистическим», как бы много тогда о «реализме» ни говорили, как бы много ни занимались тогда естественными науками. В теориях и учениях всей второй половины прошлого века чувствуется, напротив, крайняя напряженность отвлекающего воображения, прежде всего. В «шестидесятые годы» книжность и кабинетность были в особенности разительны. И ведь именно в редакциях «толстых журналов», а вовсе не в лабораториях, и дилетантами, а не творцами, вырабатывалось тогда «культурно-общественное самосознание…»
Ум привыкает жить в избранных рамках доктрин, сам обрекает себя на одиночное заключение, — не умеет, не любит, не хочет, и даже боится «просторов объективной действительности». Потому и декретирует невозможность и недопустимость бескорыстного познания, невозможность и ненужность «чистого искусства», объявляет истину только «удовлетворением познавательных потребностей». Это был самый дурной доктринаризм. «Сердца пламенели новою верой, но умы не работали, ибо на все вопросы были уже готовые и безусловные ответы» (Влад. Соловьев)…
В этом отношении не было существенного различия между сменявшимися поколениями русской интеллигенции, как бы ни расходились и ни разногласили они между собой в других отношениях. Русский интеллигент всегда, по верному наблюдению С. Л. Франка, [47
] «сторонится реальности, бежит от мира, живет вне подлинной, исторической, бытовой жизни, в мире призраков, мечтаний, благочестивой веры». Это есть худший и самый мрачный «аскетизм», — любовь и воля к бедности…Но это совсем не «нищета духовная», ибо в этой бедности всего меньше смирения. Это — бедность очень самодовольная, горделивая, притязательная и даже злобная…
Рецидив «просвещенства» ничем творческим не сказался и в русской культуре, — не мог и сказаться, конечно. Но это была очень и очень опасная и болезнетворная прививка. «Право философского творчества было отвергнуто в высшем судилище общественного утилитаризма» (слова Бердяева)…
И эта утилитарно-моралистическая травма оказалась в русской душе особенно злокачественной и ползучей. В этом отношении очень показательна известная полемика «Современника» против Юркевича [48
] и Лаврова. [49] Впрочем, это не была полемика, но травля, — «смех и свист лучшие орудия убеждения!» Чернышевского тогда с основанием сравнивали с Аскоченским, [50] — и это верно психологически: и тот, и другой были озлобленными семинаристами, прежде всего. И оба не столько спорили, сколько сводили счеты, хотя и не личные. Но не столько старались опровергнуть противника, сколько его опозорить и навлечь на него неприятные подозрения. Для этого не нужно было и читать опровергаемых произведений, о чем радикалы прямо и свидетельствовали, в чем и признавались…Чернышевский именно «расправляется» со своими противниками, и не только с ними. Ему очевидно, что Юркевич «порядочных книг» не читал, — разуметь надлежало: Фейербаха. Ссылки Юркевича на западных авторов Чернышевский с пугающей развязностью отводит: Шопенгауэра он сравнивает с Каролиной Павловой, [51
] Милля с Писемским, Прудон же просто начитался отсталых и вредных книг. В рассуждение по существу Чернышевский не входит…Писарев идет еще дальше и протестует против рассуждения вообще. «Простой здравый смысл» лучше всякого рассуждения, — и чего не может понять сразу и без подготовки любой человек, то заведомо есть излишество и вздор. В статьях Лаврова его возмущало, что автор зачем-то определяет и анализирует понятия, следит за строгостью доказательств. Все это для Писарева только «гимнастические фокусы мысли». И он спрашивает: «какая естественная жизненная потребность влечет к разрешению вопроса, что такое я
?… к каким результатам в области мысли, частной или гражданской жизни может привести решение этого вопроса?… искать разрешения подобного вопроса все равно, что искать квадратуру круга…»Нужно было принимать некий самоновейший кодекс именно без
рассуждения…