Протяжное время, душное и тяжелое, не бежало, и не тянулось — оно застыло в неизменном стоячем одуряющем мареве. В этом мареве, словно царстве сна и тени, было лишь единое нечто, не дававшее погрузиться окончательно в пучину наведенного тупого равнодушия, и державшее в сознании — это нечто было раздражающим, выматывающим естество и саму душу детским плачем. Казалось, весь мир состоял из вечной зыбкой пелены и вечного плача, и это было единственным, что всегда составляло суть его существования. Это, да еще боль в сведенных судорогой мышцах рук, на которых копошилось, извивалось и норовило выскользнуть это самое, заходившееся криками нечто, которое он, во избежание уронить, крепко прижимал к себе, покачиваясь всем телом и непрерывно бормоча что-то, смысл чего утратил и забыл целую вечность назад.
— Баю-баюшки баю, плакать прекрати, молю, а то демоны придут — нас с тобою тут найдут…
Реальность кренилась и плыла, и в этом крене даже боль в затекшем, словно окаменелом теле делалась все глуше и тупее. Появившееся ощущение облегчения и полета лишь совсем немного приостановил какой-то глухой стук и еще несколько стуков — потише. Внезапно, реальность дернулась, и еще, несколько проясняясь. Следующее прояснение сделалось ощущаемым из-за еще одного звука — вне всякого сомнения, это был голос. Голос, другой чем… чем незамеченные в полете прекратившиеся копошения и плач.
— Сын! Вставай! Тебе нельзя сейчас спать! Ты слышишь?
Кто-то встряхнул за плечо — раз, другой. Он с трудом поднял тяжелую, как горы, голову — и уперся взглядом в нечто темное и бесформенное. Бесформенное склонилось — и руки его внезапно делаются свободными, а голова — безмерно легкой и пустой. Беспредельное чувство счастливого полета прервалось ударом обо что-то твердое — быть может, даже пол. На некоторое время безмерное исчезло из поля зрения, но потом появилось вновь, и снова резкий рывок не дает соскользнуть в пучину тихого и темного счастья.
— Вставай, я сказал! Хочешь притащить мне демона на хвосте?
Крепкие руки подхватывают его подмышки, вздергивая на ноги. Реальность вновь делается душной и вязкой. Но в ней появилось понимание. Бесформенное — кажется, отец, и это он забрал из рук укачанную сестру. Он успел вернуться вовремя, чтобы не дать уснуть — уснуть с тем, чтобы никогда не проснуться. Не в этом мире. Заснуть, как люди, и не бояться проснуться — это не к нему. Только не с этим проклятием. Он не забыл. Он никогда не забывает. Просто иногда сны и Тень оказываются сильнее.
— Я принес меду и болиголова. Выпьешь отвар, и этой ночью посторожу, а ты поспишь. Точно. Но не теперь. Пойдем, умоешься. До ночи далеко.
Реальность опять уплывает куда-то в сторону, но усилием неизвестно откуда оставшихся сил он, пошатываясь и едва переставляя заплетающиеся ноги, идет, стараясь не выпускать из виду широкую спину бесформенного пятна. Сменяющий душное марево стылый ветер на какое-то время делает голову почти ясной, и даже зрение почти возвращается. Но, кроме того — ничего больше. Тело по-прежнему словно налито свинцом, а натруженные многочасовым укачиванием младенца руки не в силах поднять и кружки с водой.
— Э! Я тоже с удовольствием завалился бы в койку! Не спать, сказал!
Что-то с болью ударяет в лицо. Кажется, ему швырнули длинный шест, что он, конечно, пропустил, из-за чего и получил по лбу. Ватные пальцы с трудом сжимаются на гладком дереве, а веки по-прежнему вовсе отказываются не опускаться, заставляя пропускать новый удар. Как будто бы, уже направленный.
— Защищайся!
Удар. Еще, и еще. Каждое место прикосновения шеста вспыхивает налитой и внезапно очень яркой болью. Но, несмотря на все усилия, руки не справляются даже поднять свой шест, не то, чтобы орудовать им.
— Й…а… н…могу!
Удары прекращаются. Бесформенное уже многоцветное пятно надвигается и превращается в исхудалого издерганного мужчину, чьи перехваченные на затылке темные волосы выбиваются из-под повязки, создавая отчего-то не неряшливый, а беспокойный и крайне утомлённый вид. Красивое сухое лицо, на котором все больше выступает орлиный нос, покрыто грязью, а запавшие черные глаза смотрят с раздражением и болью. Отчего-то кажется, что пройдет день, два, год, и десяток годов, но этот образ останется в памяти навечно, и это так нелепо, что хочется иссушливо и бессмысленно смеяться — ведь, несмотря на все потуги отца, он обречен, и впереди — не год, и не десять, а, быть может, не больше нескольких десятков дней…
Лицо отодвигается, и отец вновь превращается в бесформенное пятно. Новый удар обжигает плечо.
— Не можешь? Валяй, ложись прямо тут, и спи. Тебя унесет в Тень, глаз сомкнуть не успеешь. А там — будет так же. И что ты скажешь демонам, которые почувствуют тебя там? Как ты будешь обороняться, если уже здесь не можешь? Они будут тебя мучить, ты уже знаешь это. Вечность! И что? Что ты сделаешь? Будешь просить? Умолять их будешь? Заплачешь? Предложишь откупиться от мучений своим телом? Душой? Они и так возьмут твои тело и душу, и тебя не спросят! Сопляк!