Эту зримую его несогретость выражал еще свитер. Был он крупной домодельной вязки из шерсти того бесцветного цвета, какой отличает и обезличивает все старое, бедное, больничное. Или солдатское. Не украшающий, а только утепляющий свитер, вечный, несносимый, один и тот же осенью, зимой, весной. И летом, кажется, тоже. На свитер надевался пиджак от темной пары — синей или черной. Костюм этот тоже был единственным и несносимым. Зимой надевалась еще шуба — некогда богатая, на рыжем хорошем меху. И чувствовалось: в иных обстоятельствах жизни Владимир Евграфович Татлин мог бы выглядеть даже барственно.
В его зимнем облике бывало что-то могуче-деловое — готовность брать крупные подряды на неподкупное свое, татлиновское, искусство. Так в былые времена могли выглядеть вершители заказов на строительство волжских пристаней или на возведение храмов в губернских градах. Был затаившийся размах в его облике. Была вызывающая чувство надежности сила. И, несмотря на славу «русского Пикассо», — бьющая в глаза старомодность. Нет, точнее — стародавность, словно был он всегда: и в прошлом веке, и в пору приказных дьяков, и того раньше.
А летнего Татлина память почему-то не сохранила. Не оттого ли, что и вправду не было в нем ничего летнего — беззаботно привольного, настежь распахнутого, южного. И с ним совсем не вязались его рассказы о детстве на теплой Украине. И особенно «не в образе» звучал его любимый рассказ о том, как отроком он вылез однажды в окно и почти неодетый непроницаемой южной ночью навсегда бежал из отцовского дома. (К слову сказать, странным казалось, что его деспотический отец был инженером. Ему в родители больше подходил бы если не леший, то лесник.) Еще удивительней было слушать, как в молодости, голодая, он нанялся матросом на торговое судно, ходившее в Турцию, Египет, Персию… Все хотелось спросить: а как же свитер, Владимир Евграфыч? А как же загар — неужто он приставал к вам? Медленными словами он прекрасно передавал свое давнее изумление перед незнакомым небом над головой, когда впервые увидел Южный Крест — по его свидетельству, красивейшее и странно таинственное созвездие.
Громадный, бледный, зимний — таким он остался в моей памяти, но я не удивлюсь, если окажется, что другим, знавшим его дольше, профессиональней, да к тому же в иные годы, он видится теперь, через толщу лет, совсем иным. Мне посчастливилось узнать его во второй половине 30-х годов, а он был тогда уже пятидесятилетним и успел уже всласть натерпеться непонимания и разочарований, непризнания и бедности. На меня, студента, еще не натерпевшегося от жизни решительно ничего, эта сторона его существования — и ее отпечаток на его облике — производила сильнейшее впечатление. И может быть, образ зимнего Татлина просто отстоялся в памяти как естественное и зримое выражение незримой драматичности его судьбы.
Он рассказывал, как, появившись в Москве после бегства из дома и шатаний по югу — то было на рубеже нашего века, — нанялся юнцом в иконописную мастерскую где-то в Китай-городе, кажется — на Никольской. «Богомазам доски левкасил… мел разводил на мездровом клею…» — говорил он густо и с удовольствием. И усмехался — разом стеснительно и довольно. Стеснительно — вероятно, от смущенья из-за собственной непривычной откровенности. И довольно — вероятно, оттого, что ему очень нравились эти легкие воспоминания.
Сейчас, перебирая в уме то, что Татлин рассказывал о себе, все время наталкиваешься на очевидное противоречие: он вспоминал, в сущности, самые неблагоприятные времена своей жизни — несладкое отрочество и бедственную молодость, а воспоминания почему-то звучали радужно. Не потому ли, что это были воспоминания не об унижающих бедствиях, а о собственной все одолевающей силе?
…Он любил рассказывать, как в дни полнейшего безденежья нанимался на работу в цирк — подставным борцом. За поражение, заранее предопределенное во всех деталях, ему полагалась золотая пятерка. Иногда — даже десятка. Но сверх того — и, казалось бы, явно вопреки здравому смыслу — его радовали еще и аплодисменты, награждавшие победителя. Не его, а противника! И чем громче хлопала обманутая публика, тем больше радовался он, прижатый навзничь к ковру: стало быть, видели люди, как он могуч и как непросто было справиться с ним!
Не решаюсь передавать эти татлиновские рассказы его голосом — прямою речью. Многие из них я когда-то записал в своей студенческой общей тетради, где с формулами соседствовала всякая всячина. Но в годы войны та тетрадь потерялась. Впрочем, оттого мне все-таки еще помнится самое выразительное, что некогда оно было записано на бумаге. Однако реставрировать выражения Татлина — его медлительно-вязкие словесные ходы — я не берусь: крайне неприятно оказаться «сочинителем цитат».
Александр Николаевич Петров , Маркус Чаун , Мелисса Вест , Тея Лав , Юлия Ганская
Любовное фэнтези, любовно-фантастические романы / Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / Научная литература / Самиздат, сетевая литература / Любовно-фантастические романы