…В 1943 году, когда его вызвали в Ленинград из эвакуации, Ленинградский обком предложил ему прочитать серию лекций по психологии. («Впечатление от лекций — самое сильное, что мне довелось испытать в жизни», — сказал Ананьев.)
— Борис Герасимович, а что там было, на ваших лекциях? Расскажите.
— Нет. Если хотите, спросите у профессора Веккера. Это мой ученик. И блокадник.
Когда я просматривала давние сборники Ананьева, мне часто попадалась эта фамилия: авторы — профессора, доценты и студент Веккер, снова профессора и снова студент Веккер, потом аспирант Веккер. Потом вдруг это имя исчезло, я решила, что аспирант Веккер погиб. А оказывается, это тот самый Веккер, теоретик, о котором столько разговоров на факультете. Высокий, худой, с классическим профилем, такие профили римляне на монетах чеканили, профессор Веккер плавностью движений, обходительностью манер напоминает персонажа из сказок Евгения Шварца, по сказочной своей должности приговоренного все время удивляться и извиняться.
Мы сидим на старом, продавленном кожаном диване, на кафедре общей психологии. Вечер. Веккер кончил читать лекцию у вечерников. Я засиделась в ананьевской лаборатории. Сидим, тихо разговариваем. Наш дуэт перебивает нянечка из раздевалки. Она входит и кричит, что в этом доме никто никогда не берет пальто вовремя, и все это ей надоело.
— Вам надоело? — искренне огорчается Веккер. — Но что же делать, вы же на работе?
Да, она на работе, но она не понимает, почему в институте все завели себе моду сидеть до полночи. И хоть бы дело какое делали, а то языками бестолково чешут.
Надо ли объяснять, как смущается Лев Маркович, как он вскакивает и бежит за нашими пальто, а пристыженная нянечка бежит вслед и кричит, что сама их принесет, а Веккер в ответ: «Ну что вы, вы по-своему правы». Я не успеваю ни вскочить, ни вставить ни слова, как Веккер исчезает. Наконец шубы лежат на стульях, все успокаивается. После мелкого этого происшествия разговор наш становится сразу дружелюбным и, может быть, потому, что действительно поздний час и оба мы утомлены, сразу непринужденным.
— Итак, блокадный Ленинград. Описывать его, я думаю, было бы избыточной информацией. Представьте себе зал лектория, переполненный. Люди в шинелях, в телогрейках, толпа в проходах. А лекторий между тем как раз на той стороне Литейного, которая попадала под обстрел. И все эти люди под угрозой артобстрела сидят и слушают. Не забывайте, что раньше психология вовсе не была в моде, как теперь.
— А почему на лекциях было так много народу?
— Прежде всего надо иметь в виду следующее: все, что написано о блокадном Ленинграде, — не преувеличение. Все правда. Должен заметить, что правда эта выходит за пределы словесных описаний. Естественно, в Ленинграде был предельно обострен интерес к глубинным сторонам человеческого духа, к самопознанию. Должен также заметить, что блокада еще не была снята.
В первый раз за всю войну с нами говорили о мощных личностных механизмах. Ананьев опирался только на собственный опыт лечения тяжелораненых, только на военные материалы, то есть на то, что видел и испытал каждый из сидевших в зале. И потом вы заметили, есть особый шарм в его выступлениях: он невоспроизводим в объективации печатного текста. Это не обаяние личности. Это особый характер ума. Это музыка ума. Это была живая плоть науки, в высшей степени привлекательная. Ничего подобного с тех пор я не слышал и не переживал. Весь этот цикл остался во мне эмоционально-насыщенным воспоминанием.
…Теперь я могла уже с полным правом спросить Ананьева:
— Так что вам дала война?
Он ответил совсем просто:
— Она определила мою жизнь. Это была уже не по книгам пройденная психология. Для меня стало ясно, что человек может на максимуме. Я увидел скрытые резервы, о которых мы обычно не подозреваем. Я понял: нет более великой проблемы, чем проблема человеческих возможностей. Я понял: человек может все.
— Ну, а те лекции… — Я чувствовала себя прескверно: это почти запрещенный прием — задавать такие вопросы.