— Хотел бы я написать такое, я даже попытался как-то, но не сумел. Последняя строка мне не очень нравилась, я хотел поправить, но у меня не получилось.
Мне показалось, что я уловил в тоне Эрнеста некий оттенок горечи по отношению к наставникам его юности, и я высказался в этом смысле.
— О, нет, — отвечал он, по-прежнему смеясь, — горечи не больше, чем у святого Антония по отношению к искушавшим его бесам, когда он встретился с ними запросто лет сто или двести спустя. Он, понятно, знал, что они бесы, ну так и что? Должен же кто-то быть бесом! Может статься, святой Антоний относился к этим конкретным бесам лучше, чем ко всем другим, и ради старого знакомства оказал им снисхождение, насколько позволял этикет.
— Кроме того, — добавил он, — святой Антоний и сам искушал бесов не меньше, чем они его, — ведь его своеобразная святость была для них неодолимым искушением. Строго говоря, пожалеть стоит именно их, а не его, потому что святой Антоний послужил им причиной искушения, и они пали, тогда как сам он устоял. Мальчишкой я был, думаю, крепкий орешек, не разбери-поймешь, и если когда-нибудь снова встречу Скиннера, то с удовольствием, как никому другому, пожму ему руку или сделаю для него что-нибудь хорошее.
Дома дела тоже пошли лучше; скандалы с Эллен и матушкой Кросс мало-помалу скрылись за горизонтом, а он, к тому же, стал старостой, и теперь даже дома мог наслаждаться покоем. Впрочем, недремлющее око и хранящая десница по-прежнему дежурили на всех входах и выходах и стерегли его на всех его стезях. Не чудно ли, что у мальчика, всегда старавшегося делать вид, что ему хорошо и радостно, да и на самом деле порой чувствовавшего себя так, часто, особенно когда он думал, что его не видят, появлялось на лице тревожное, затравленное выражение, свидетельствовавшее о непреходящем внутреннем конфликте?
Теобальд, конечно же, это выражение замечал и понимал, но ведь такова его профессия — уметь замечать, но закрывать глаза на то, что вызывает неудобства; ни один священник и месяца не удержится на своём бенефиции, если этого не умеет; кроме того, за долгие годы он очень хорошо приучился говорить то, чего говорить не следовало, и не говорить, что следовало бы сказать, и теперь ему было трудно видеть то, что он считал более удобным не видеть, разве что по принуждению.
А нужна-то от него была самая малость. Не наводить тень на плетень там, где по природе ясный день, хоть как-то управлять порывами своей «совести», немножко отпустить Эрнесту поводья, поменьше мучить вопросами, давать ему карманные деньги с пожеланиями, чтобы он потратил их на невинные удовольствия…
— Хорошенькая малость, — рассмеялся Эрнест, когда я прочитал ему только что написанное. — Да это же просто весь отцовский долг! Но самое худшее зло — это когда наводят тень на плетень. Если бы люди решились разговаривать друг с другом открыто и без всяких там подтекстов, через каких-нибудь сто лет в мире было бы гораздо меньше страданий.
Но вернёмся в Рафборо. В последний день, когда его вызвали в библиотеку, чтобы пожать руку, он с удивлением обнаружил, что, хотя и безусловно рад покинуть школу, но никакого особенного зуба на доктора Скиннера не имеет. Он прошёл свой путь до конца и вот, жив и даже, если брать по кругу, не в большем убытке, чем другие. Доктор Скиннер принял его благосклонно и даже по-своему игриво. Молодёжь обычно незлопамятна, и Эрнест подумал, что ещё одно такое собеседование, и не только все его былые обиды оказались бы смыты, но и сам он очутился бы в стане почитателей и сторонников доктора, среди которых, отдадим дань справедливости, находилось немало самых многообещающих мальчиков.
Перед тем как попрощаться, доктор снял с одной из полок, внушавших Эрнесту шесть лет назад такой ужас, книгу и подарил ему, надписав своим именем и словами