Пришлось идти в магазин за портвейном “Три семерки”. В отличие от незатейливых семисотграммовых бутылок прошлого века нынешняя удлиненная посудина была украшена золотистой этикеткой и какими-то ярлычками, хотя по вкусу сегодняшнему портвейну далеко до прежней советской “бормотухи”. Портвейн был слащавым и не таким забористым по сравнению с главным напитком нашей молодости.
…В конце восьмидесятых Лева опубликовал в московской “смелой” газете фельетон “Человек в хромовых сапогах”. Персонаж был списан с нашего
Первого, в статье говорилось о мизерных урожаях зерна, о колхозных коровах, мычащих от голода, о свекле, ежегодно уходящей под снег, о крохотных надоях и “отрицательных” привесах – это когда быка кормят, а он почему-то худеет. Завершалась статья фразой: “Такие, как партийный чиновник З. и подобные ему, загубили оттепельное окончание двадцатого века…”
Прохор Самсоновичу кто-то услужливо переслал статью на дом заказным письмом. Пенсионер послал в газету гневное опровержение. Как ни странно, желтеющая на глазах молодежная газета поместила письмо бывшего Первого рядом с карикатурной фотографией высокого партийного чиновника, выступающего с трибуны последнего партийного съезда. Фото и текст объединили рубрикой: “Разве такие перестроятся?” В свое оправдание Прохор Самсонович писал:
“Я работал, как мог, теми средствами, которыми располагал, поэтому возникает вопрос: кто же на самом деле губит последние годы двадцатого века, ставшего для многих ужасным и невыносимым?”
– Он, Первый, как фараон, должен был в символическом смысле оплодотворять землю! – гневно воскликнул Лева. – А он не оплодотворял, потому что потерял свою мифологическую силу, в результате чего урожаи становились все ниже, доходя до отметки тринадцатого года. Первый, и ему подобные, развели на колхозных землях сорняки.
– Что за ерунду ты несешь насчет “оплодотворения” земли? Что мог сделать вопреки системе районный начальник?
– Не чушь, но вполне реалистическое событие, которое произошло со мной, – ведь именно я в отроческом возрасте оплодотворил эту вашу почву, сделав ее, если можно так выразиться, отчасти
“демократической”, я пробудил ее от дремучей закоснелости! – Лева выпил еще чашку портвейна и осоловел. Икая, щуря глаза, он вспоминал томительные детдомовские дни, когда, устав от тоски и ненависти к окружающим, через пролом в монастырской стене убегал на природу, воспринимая ее как добрую мать. Природа, как и всякая женщина, обладает фантастической пластичностью и таким же чудовищным эгоизмом. За ней, как и за каждой женщиной, простирается пустыня неведомой жизни, желтые разрушенные образы тех, кого она любила до тебя. И всегда в ней прячется ночь, ночь!
Он всегда стремился к одиночеству. Хотелось через это состояние, как через линзу, что-то истинное в себе увидеть. Подросток бледен, худосочен, прыщав, росточка малого. Жизнь “монастырская” с детдомовским уставом доводила порой до оцепенения – хоть от самого себя, живого, куски отрезай. Пионер, скоро примут в комсомол – откуда же постороннее лезет в голову и душу?
Запахи приторного детского пота, сырость заплесневелых коридоров, сводчатые потолки. Лабиринты старинных переходов ведут к трапезной, чуть дальше – туалеты с вечными лужами на выщербленном цементном полу.
Молодая розоволицая воспитательница Генриетта называла Леву
“хрустальным мальчиком”. Наверное, за то, что он редко шалил. Он помнил ее темные, сверкающие в сумерках волосы, взгляд ярких коричневых глаз – будто коньяк налит в зрачки. От Греты всегда пахло хорошим женским одеколоном. Ее вскоре почему-то уволили.
Леве от тоски по Грете хотелось рыдать, рвать на груди рубаху с номерным штампом, чтобы отлетали и щелкали по бетону самостоятельно пришитые пуговицы.
Трепеща от нечаянных прикосновений к холодным слизистым стенам, Лева однажды не выдержал и, уже по первым холодам, в начале октября, сбежал с уроков в ближнюю рощу.
Мчался, запыхавшись, через лесные поляны, холмы, скуля от стыда и влечения, пока не споткнулся, упав лицом в сухие колкие травинки.
Отдышался, чувствуя, как трепет сердца передается вздымающемуся и опускающемуся болотному покрову. Качались пушистые колоски, выросшие на торфяном грунте. Под земляной шубой булькало накопленное за лето тепло болотной жижи.
Обнаружилось в следующий момент, что кочка, на которую Лева давил животом, в ощущении мягкая и приятная. И вовсе не холодная, но согретая внутренними болотными соками, имеющая образ раздвинутых женских бедер, поднимающихся то вниз, то вверх плавным касательным образом. Слышался призывный болотистый всхлюп.
Поглаживал моховые груди, чувствуя низ ее живота – приворотного, наливающегося последней теплотой осени, источающего перебродный парной запах. Вдруг обнаружилось, что он проникает всей своей телесной горячностью в долгожданное мышинонорчатое, расширяющееся беспредельно, всхлипывающее грязевой втягивающей слизью.