Но слова ее звучали фальшиво. «Радуйся? Радуйся, что тебе отрубили пальцы? Радуйся, что тебя изнасиловали столько раз, что ты не почувствуешь на себе и тушу бхедрина? Нет. Если акрюнаи завтра отрубят нам пальцы и начнут насиловать с утречка, кто оплачет Белолицых?
Не Кафал. И не ты, Хетан». Она отбросила грязную траву и помогла Хетан встать. — Вот посох, опирайся. — Схватила женщину за сальную одежду и повела по лагерю.
— Не задерживай ее надолго! — Оглянувшись, она увидела воина — он как раз шел потешиться с Хетан и сейчас встал, мрачно и зло ухмыляясь.
— Дети накормили ее дерьмом — пойду помою хорошенько.
Воин содрогнулся в отвращении. — Дети? Какие именно? Хорошая трепка…
— Они сбежали, я не успела узнать. Иди порасспроси.
Эстрала снова потянула за собой Хетан.
Воин не преследовал ее; он выругался и побрел прочь. Она не думала, что встречных будет много — воины собрались у клановых очагов, голодные, высохшие от жажды и злые. Они толкаются и бранятся из-за места. Похоже, ночью случится несколько скоротечных поединков. «Так всегда перед битвой. Глупо, разумеется. Бессмысленно. Но, сказал бы Онос Т’оолан, „традиция“ переводится как… ну, что он там говорил?.. как „намеренная глупость“. Кажется. Я мало слушала.
А должна была. Все мы должны были».
Они подошли к западному концу лагеря, где уже поставлены были фургоны, формирующие оборонительную баррикаду. За ними возчики торопливо забивали скотину — в ночном воздухе висели крики сотен умирающих животных. Уже разжигались первые костры для копчения требухи — в дело шли пучки веток, кизяки, старая одежда, вспыхивали порции масла. Пламя освещало забитые загоны, блестели тысячи и тысячи испуганных глаз. Хаос и ужас надвинулись на зверей, в воздухе смердело смертью.
Она не могла двинуться. Никогда еще она не видела такой картины, никогда не слышала эха страданий и бед, налетающего со всех сторон; костры придавали каждой сцене яркость, свойственную видениям безумца. «Мы делаем это. Делаем снова и снова. Со всеми созданиями, решившими, что мы заботимся о них. Делаем и даже не думаем.
Мы называем себя великими мыслителями, но теперь я думаю: то, что мы делаем каждый день — и каждую ночь — почти бессмысленно. Мы опустошаем себя, чтобы не видеть своей жестокости. Мы строим суровые лица, говорим о „необходимости“. Но быть пустым значит быть бесполезным. Нам не за что ухватиться, мы катимся и катимся.
Мы падаем.
Ох, когда это окончится?»
Она поставила Хетан за фургон. Западная равнина простерлась перед ними. В тридцати шагах трое воинов, обрамленных сиянием угасающего заката, усердно рыли укрытие для дозора. — Сиди. Нет, не вставай. Сиди.
— Слушай. Страль, ты сделал достаточно. Предоставь ночь мне.
— Бекел…
— Прошу, старый друг. Моих рук дело — я один стоял перед Оносом Т’ооланом. Должна быть надежда… надежда на равновесие. В моей душе. Оставь всё мне, прошу.
Страль отвел взгляд; Бекелу стало ясно, что слова его оказались слишком искренними, слишком откровенными. Воин нервно задвигался — его беспокойство было очевидным.
— Иди, Страль. Упади этой ночью в объятия жены. Ни о чем не тревожься — всё пустое. Узри лица тех, кого любишь. Жену, детей.
Тот с трудом кивнул и, не поднимая на Бекела глаз, ушел.
Бекел смотрел, как он уходит. Потом снова проверил оружие и пошел через лагерь.
Боевая злость нарастала, шипела в грубых голосах, пылала в груди воинов, выкрикивавших клятвы у очагов. Злость скалилась в каждом дерзком хохоте. Нужно либо смотреть войне в лицо, либо спасаться от нее; ночью лагерь превратился для Баргастов в клетку, в тюрьму. Темнота скрыла тех, у кого бегали глаза и дрожали руки. За многими смелыми жестами и сверкающими взорами таился леденящий ужас. Страх и возбуждение вцепились друг дружке в горло и не решались ослабить хватку челюстей.
Это был старинный танец, ритуальный плевок в глаза судьбы, дразнилка для темных желаний. Он видел стариков, слишком дряхлых для боя, способных стоять, лишь опираясь на посохи — глаза их горели, рты издавали боевые кличи… но сильнее всего в глазах отражалась боль утраты, словно у них отняли самую драгоценную любовь. Верьте же, что воины искренне молятся о привилегии умереть в битве. Одна мысль о бесполезных годах, тянущихся за концом настоящей жизни воина, способна заморозить сердце храбрейшего из храбрых.
Баргасты — не солдаты, как малазане или члены Багряной Гвардии. Профессию можно оставить позади, найдя новое будущее. Но для воина война — всё, единственная причина для жизни. Она создает героев и трусов, она испытывает душу способами, от которых не откупишься пригоршней серебра или хитрыми договорами. Война связывает воинов крепче, чем кровные узы. Она разрисовывает своды склепа, что находится за глазами и врагов и друзей. Вот самый чистый, подлинный культ. Стоит ли удивляться, что столь многие юнцы жаждут такой жизни?
Бекел это понимал, ибо был настоящим воином. Понимал — но сердце его полнилось отвращением. Он больше не мечтал привести сыновей и дочерей в такой вот мир. Слияние с боевой злостью уничтожает столь многое — и снаружи, и внутри.