Мятежный замер в дверях, небрежно опираясь о косяк. Следы бессонной ночи у него на лице были какими-то томными, а синяки под глазами обозначались даже ярче обычного. Раздражение сочилось из самых Сашиных зрачков, ее злило все: отсутствие стука, расслабленная поза, будто он ввалился к себе домой, его отвратительно высокий рост – как он не собирает люстры лбом? Его узкие бедра и его бестолковые пухлые губы – зачем ему такой рот? Саша знала зачем. И не хотела развивать эту тему, хотела бросить в него чем-нибудь.
– Я не опоздал на обмен любезностями? – Взгляд у него был ленивый, а голос если и выдавал усталость, то самую малость. И глаза не отражали свет, никогда не отражали свет.
Игла пискнула что-то недовольное и добавила:
– Маречек, проследи, чтобы она выпила отвар, у меня есть работа на кухне.
Саша наблюдала молча, с мазохистской жадностью. Это так работает: что-то бесит тебя до невозможности, и ты не можешь отвернуться. Это чешущаяся болячка, голос разума предостерегает сдирать, а ты чешешь все равно, пусть даже будет кровь и останется шрам. В конце концов, кровь и шрамы – это его вечные спутники, Мятежный в них живет и раскрывается.
– Я что, нянька ей? Максимум, Игла, я ее подержу, а ты вольешь ей отвар в рот. Подойдет?
Саша демонстративно подняла чашку, отсалютовав сначала домовой, потом Мятежному. Саша не улыбалась, выражение лица, жестокое и неприятное, стирало все прочие эмоции. Чашку Саша выпила залпом, обжигаясь и фырча, как недовольный зверек. Было тепло или было жарко, было сложно не швырнуть в него чашкой. Игла просияла и исчезла, не забыв потрепать ее по руке и шепнуть ласковое «Сашенька». Хорошая домовая всегда знает, когда ей исчезнуть. Мятежный смотрел на нее не мигая, будто с брезгливостью – Саша бы не стала себя обманывать, думая иначе. На нее он смотрел именно с брезгливостью, на Грина – как на последнюю звездочку во вселенной. Это было хорошо, это было правильно. Саша отозвалась негромко, всего лишь констатировала факт:
– Ты всегда достаешь из меня самое худшее, ты знаешь? Самое уродливое и самое мерзкое. А знаешь, что еще смешнее? Мне нравится. Я не чувствую себя виноватой. Я не чувствую себя неблагодарной сволочью. С тобой будто можно.
Это не о том даже, как она забыла поблагодарить домовиху, или не о том, какую безобразную сцену сегодня устроила. Это о том, как превращаться в зубастую и уродливую версию себя и хотеть все то, что гарантированно тебя разрушит.
Мятежный – ее собственное кривое зеркало – копировал Сашино выражение лица: полуусмешка, чуть прикрытые веки и взгляд цепкий, выдирающий куски.
– А разве это сложно? Тем более это ведь работает в обе стороны. До тебя было мерзко, после тебя и вовсе ничего святого не остается. Я, знаешь, не за разговорами по душам пришел.
Саша не отметила, в какой момент он достал сигареты, услышала только щелчок зажигалки – это всегда первая ошибка: ты смотришь ему в лицо и не смотришь за его руками или за его телом, неважно. Мятежный был идеальным орудием убийства каждым сантиметром тела, иногда он делал это медленно, позволяя рассмотреть.
– Ты всерьез вломился ко мне в комнату, ты не собираешься извиняться, и ты еще и куришь здесь? Господи, вот это самомнение. Иди на балкон. Иди на балкон, Марк!
Что Саше казалось важным, понятным – то, как он выкидывает едва начатую сигарету через открытый балкон, и это еще одна маленькая подлость с его стороны; как хватает ее за запястья до того, как она всерьез успевает кинуться на него с кулаками; как чуть склоняет голову – если бы Саша была наивнее, то подумала бы, что он пытается понюхать ее волосы, будто запах, давно ему знакомый и привычный, мог бы его успокоить, он не мог бы, не мог ведь?
– Извиняться перед тобой? Хрена с два, Озерская. Я не буду просить у тебя прощения. Ты на эту близкую интеракцию с трупом нарывалась. И ты ее получила. Но, может быть, сделаю кое-что еще?
Про Марка говорили, что он закончит как Курт Кобейн, Джеймс Дин – называйте кого угодно, кто умер молодым и красивым, оставив за собой змеящийся кровавый след и реки слез поклонниц. Сашу от этих высказываний тошнило, Сашу тошнило от Мятежного, от того, какие мягкие у него были губы – придурок даже не думал использовать бальзам или что-то в этом роде, природа щедро отсыпала ему все сама.