Но вот однажды ночью, поздно засидевшись у постели больного, пробираясь в свою комнату, я встретился с молодой девушкой, идущей к себе. Это было как раз против моей открытой двери, и вдруг, не думая о том, что я делаю, скорее в шутку, чем всерьез, я обхватил ее талию и, прежде чем она опомнилась от изумления, втолкнул ее к себе и запер дверь. Она глядела на меня в испуге, обезумев от ужаса, не смея кричать из боязни скандала, из страха, сначала, по-видимому, перед хозяевами, а затем, быть может, и перед своим отцом.
Я сделал это смеха ради, но, когда она очутилась в моей комнате, меня охватило желание обладать ею. Это была долгая и молчаливая борьба, борьба телом к телу, на манер атлетов; наши руки были вытянуты, судорожно сжаты, перекручены, по коже струился пот. О, она упорно защищалась; иногда мы наталкивались на перегородку, на стул или на какую-нибудь другую мебель; тогда, не разжимая объятий, мы замирали на несколько секунд, в страхе, как бы наш шум не разбудил кого-нибудь, а затем возобновляли свою ожесточенную борьбу: я нападал, она защищалась.
Наконец она упала в изнеможении; я овладел ею грубо, тут же на полу.
Едва встав, она кинулась к двери, отперла задвижку и убежала.
В следующие дни я едва видел ее. Она не позволяла мне приблизиться к себе. Когда мой товарищ выздоровел и мы могли продолжать свое путешествие, накануне моего отъезда, в полночь, она пришла, босая, в одной рубашке, в мою комнату, куда я только что удалился.
Она бросилась ко мне, страстно обняла и затем до рассвета целовала меня, ласкала, плача, рыдая, доказывая мне свою любовь и отчаяние всеми средствами, которыми располагает женщина, не знающая ни слова на нашем языке.
Через неделю я уже позабыл об этом приключении, столь обыкновенном и частом в путешествиях; обычно ведь трактирные служанки и обречены на то, чтобы так развлекать путешественников.
Тридцать лет я не вспоминал об этом случае и не возвращался в Пон-Лаббе.
В 1876 году я вернулся туда случайно, во время прогулки по Бретани, когда я собирал материал для своей книги и хотел хорошенько проникнуться пейзажами этой страны.
Ничто, казалось, не изменилось. Замок по-прежнему купал свои сероватые стены в водах озера при въезде в городок; и трактир был тот же, хотя и отделанный, подновленный, более отвечавший современным вкусам. При входе меня встретили две молодые бретонки лет по восемнадцать, свежие и миленькие, облеченные в броню своих суконных жилетов, в чепцах, расшитых серебром, с большими вышитыми кругами, закрывающими уши.
Было около шести часов вечера. Я сел за стол в ожидании обеда, и так как хозяин во что бы то ни стало захотел подавать мне самолично, какая-то роковая случайность заставила меня спросить:
– Знавали ли вы прежних хозяев этого дома? Я провел здесь несколько дней лет тридцать тому назад. Я говорю вам о далеком прошлом.
Он отвечал:
– Это были мои родители, сударь.
Тогда я рассказал, при каких обстоятельствах я останавливался тут и как был задержан болезнью товарища. Он не дал мне окончить:
– О, отлично помню. Мне в то время было лет пятнадцать или шестнадцать. Ваша спальня была в глубине, а ваш друг спал в той комнате, где живу теперь я; она выходит на улицу.
Только тогда живо вспомнилась мне молоденькая служанка. Я спросил:
– А не помните ли вы хорошенькую служаночку, жившую тогда у вашего отца; если память мне не изменила, у нее были чудесные голубые глаза и белые зубы?
Он сказал:
– Да, сударь, она умерла от родов вскоре после вашего отъезда.
И, протягивая руку по направлению к двору, где убирал навоз какой-то худощавый и хромой человек, он прибавил:
– Вот ее сын.
Я засмеялся.
– Ну, он неказист и совсем не похож на мать. Он, без сомнения, в отца.
Трактирщик сказал:
– Возможно, но кто его отец, так и осталось неизвестным. Она умерла, не сказав этого, а здесь никто не знал ее любовника. Все были прямо-таки поражены, когда выяснилось, что она беременна. Никто не хотел верить этому.
Меня охватила неприятная дрожь, и я испытал словно какое-то тягостное прикосновение к сердцу, как бывает в предчувствии большого горя. Я взглянул на человека во дворе. Он только что зачерпнул воды для лошадей и нес, прихрамывая, два ведра, мучительно припадая на более короткую ногу. Он был в лохмотьях и отвратительно грязен; его длинные желтые волосы так сбились, что спадали ему на щеки наподобие веревок.
Трактирщик прибавил:
– Он ни на что не годен, его оставили в доме из жалости. Быть может, он вышел бы и лучше, если бы воспитывался, как все. Но что прикажете, сударь? Ни отца, ни матери, ни денег! Мои родители жалели ребенка, но, понятно, он был им не родной.
Я промолчал.
Я лег спать в своей прежней комнате и всю ночь думал об этом ужасном конюхе, повторяя: «А что, однако, если это мой сын? Неужели же я мог убить эту девушку и породить такое существо?» В конце концов, ведь это было возможно!
Я решил поговорить с этим человеком и узнать точно день его рождения. Разница в двух месяцах рассеяла бы мои сомнения.