Алквист (шепотом). Куда хотите. Елена, веди его. (Выталкивает их.) Ступай, Адам. Ступай, Ева; ты будешь ему женой. Будь ей мужем, Прим! (Запирает за ними дверь. Один.) Благословенный день! (Подходит на цыпочках к столу, выливает содержимое пробирок на пол.) Праздник дня шестого! (Садится к письменному столу, сбрасывает книги; потом раскрывает Библию, перелистываeт, читает вслух.) «И сотворил бог человека по образу своему, по образу божию сотворил его: мужчину и женщину — сотворил их. И благословил их бог, и сказал им вот плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над зверями, и над птицами небесными, и над всяким скотом, и над всею землею, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле… (Встает.) И увидел бог все, что он создал, и вот — хорошо весьма. И был вечер, и было утро день шестой.» (Выходит на середину комнаты.) День шестой! День милости. (Падает на колени.) Ныне отпускаешь раба твоего, владыко, — самого ненужного из рабов твоих Алквиста. Россум, Фабри, Галль, великие изобретатели — что изобрели вы более великого, чем эта девушка, этот юноша, эта первая пара, открывшая любовь, плач, улыбку любви — любви между мужчиной и женщиной? О, природа, природа, — жизнь не погибнет! Товарищи мои, Елена, — жизнь не погибнет! Она возродится вновь от любви, возродится, нагая и крохотная, и примется в пустыне, и не нужно будет ей все, что мы делали и строили, не нужны города и фабрики, не нужно наше искусство, не нужны наши мысли… Но она не погибнет! Только мы погибли! Рухнут дома и машины, развалятся мировые системы, имена великих опадут, как осенние листья… Только ты, любовь, расцветешь на руинах и ветру вверишь крошечное семя жизни… Ныне отпускаешь раба твоего, владыко, по слову твоему, с миром; ибо видели очи мои… видели… спасение твое через любовь, и жизнь не погибнет! (Встает.) Не погибнет! (Раскрывает объятия.) Не погибнет!
СРЕДСТВО МАКРОПУЛОСА
ПРЕДИСЛОВИЕ
Замысел этой комедии возник у меня года три-четыре назад, ещё до «RUR'a». Тогда она, впрочем, мыслилась мне как роман. Таким образом, я пишу ее как бы с запозданием; есть у меня ещё один старый замысел, который тоже надо реализовать. Толчок к ней дала мне теория, кажется, профессора Мечникова, о том, что старение есть самоинтоксикация организма.
Эти два обстоятельства я отмечаю потому, что нынешней зимой вышло новое произведение Бернарда Шоу «Назад к Мафусаилу»,[3]
— пока оно знакомо мне только по аннотации, — которое, по-видимому, ставит проблему долголетия гораздо шире. Здесь налицо совершенно случайное и чисто внешнее совпадение темы, так как Бернард Шоу приходит к прямо противоположным выводам. Насколько я понимаю, в возможности жить несколько сот лет г-н Шоу видит идеальное состояние человечества, нечто вроде будущего рая на земле. Читатель увидит, что в моем произведении долголетие выглядит совсем иначе: как состояние не только не идеальное, но даже отнюдь не желательное. Трудно сказать, кто из нас прав: у обеих сторон, к сожалению, нет на этот счет собственного опыта. Однако есть основание предполагать, что позиция Бернарда Шоу будет считаться классическим образцом оптимизма, а моя пьеса — порождением бесперспективного пессимизма. В конце концов я не стану ни счастливей, ни несчастней от того, что меня назовут пессимистом или оптимистом. Однако «пребывание в пессимистах», по-видимому, влечет за собой известную ответственность перед обществом, нечто вроде сдержанного упрека за дурное отношение к миру и людям. Поэтому объявляю во всеуслышание, что в этом я не повинен: я не допускал пессимизма, а если и допустил, то бессознательно и сам об этом жалею. В этой комедии мне, наоборот, хотелось сказать людям нечто утешительное, оптимистическое. В самом деле: почему оптимистично утверждать, что жить шестьдесят лет — плохо, а триста лет — хорошо? Мне думается, что считать, скажем, шестидесятилетний срок жизни неплохим и достаточно продолжительным — не такой уж злостный пессимизм. Если мы, например, говорим, что настанет время, когда не будет болезней, нужды и тяжелого грязного труда, — это, конечно, оптимизм. Но разве сказать, что и в нынешней жизни, с ее болезнями, нуждой и тяжелым трудом, заключается безмерная ценность, — это пессимизм? Думаю, что нет. По-моему, оптимизм бывает двух родов: один, отворачиваясь от дурного и мрачного, устремляется к идеальному, хоть и призрачному; другой даже в плохом ищет крохи добра хотя бы и призрачного. Первый жаждет подлинного рая — и нет прекрасней этого порыва человеческой души. Второй ищет повсюду хотя бы частицы относительного добра. Может быть, и такого рода усилия не лишены ценности? Если это не оптимизм, назовите его иначе.