- /о ЬлХа/ул /]• JJt
„ i/ОаъчммЬ js' /< уиЛ0Л<й41 ,
___joy 'Uf ^e-zgj^u, илу/'-**' w ytMUtiwyiuAt,f
а
■! * r D J
si* V IU}
СЖ&Упу ftj)XtCC, 1\Ap Ottot£*HAJiXUi * (j/ooiM-tbHcsb Pnu,uj fffltjyi ^jw/л /■/<".
t *4)'vk£ i*jibU,U^A4 ****** Iе
*& ‘UACJg' ^*2, KofM^Uu вnv>j\ a*sл*/ Oi/J> АамП Ui3 Ь<м li ./Aj (List о М. ^ 7 *AAiy>tUjiUi*yjib u
dh*b(j,c\]U*n° ucuj^u мЬц;jff/it/<•-зсклМл ^Mafaut/tA c
*^Шло*Х1Л^илуаии^ tt (yrw 1 <1 h-ctM H-uoty, )u-d (? ка.cineJUiien ijvtuiq A^ie ци.сълЛЩ~и UcsbajvAbits'ity j^-mji/j>/i^y_ jzMA Q-HiiMji Tjfе^гы^^с иУЛ ЦЛОшиЛ-Жи- ! t$$/yL СиУ~<*М1лМ Cj/WWOVtpCSMJAb ha
J'/auiuj. tJ
-л& №$vaaII$ и c CctMa^ (‘jwyb* LtA< cj/млссоуишл ■t
UM/foiOjPs MA /iji-t-xJ-) з^щ cm / JAi-OGIQCM ^CLL А^глМ-
UbOlnl , t^Ugji IQ/M** tt*> 1
, l( 'i-H-r.p>M\th£ tyU pH YAjlW- /MjUt t л its./)
'{а аи<сы^у^1/^ 'ЪАЛлр*- б/осли$ь*<ЛсЬъ . 1;
о$,у)) С t-<4ST>ejo nvUM/Jt' 0 с 1^1м*Жд^4Л-и1$/'KtL&>
IjtslUblj i/OJ>\Ut<- ( MtCtScSir (UPtMlJ Xtijix-Ш Ысл MuntULj'A.inAj'j?t^Ct^
'HfrbS-' GO^MMtsi-uty^ .J fyoisic *J>ou\M ^, ft-**1
Tb 2/fli&-/^««ii УлirjbjijjiAAj fybi*. M7j\/jAtfc Ifav^yK CUnvu ^,
MtSycJJj-J/ojUM Siiia/xAsM ■AA^KtpHOM 4U>OCP^0LV^u\ ^ Ct M4*,
jitU/bAA.'M m, Ot0/uj?. jlbVji<*4jU4 63 ^j4Zo fcyy^’U'l me ,n ^фра. ^ t^£A^MJL
^ 'Uifa Vj)M%\jJU .e/U 0>Ktj> Qui J-д м 4'’ с'Ум > ^алЛ (^ ^ /Ьr
/# # #
Бахтин. Штрих к портрету... Сочинил в несколько сот страниц трактат о средневековой алхимии, и притом, как мне казалось, очень хорошо сочинил, и посчитал излишне скромным не посвятить в свои изыскания нашего классика — литературоведа и философа Михаила Михайловича Бахтина. Но, чтобы не утомлять старца большим объемом, я послал ему вместо всей рукописи мою статью «Алхимия как феномен культуры», напечатанную в двух номерах журнала «Природа» (1973. № № 9, 10). Время спустя, идейный душеприказчик Бахтина Сергей Бочаров по старой дружбе устроил мне встречу с ним.
И вот я у него, в его небольшой квартирке, в писательском доме на Красноармейской.
Как раз обед. За письменном столом, превратив его на время обеда в обеденный, ест суп-лапшу куриную. Ест не один. С рыжим котом. Из одной тарелки едят.
«Как же зовут вашего котика?» — интересуюсь я.
«Киссинджер», — отвечает он.
(Это было 23 мая 1974 года — аккурат в пик госсекретарства Киссинджера.)
«И откликается?» — продолжаю любопытствовать я.
«На первую часть уже да — на «кис», — ответил он.
Рыжий кот, облизываясь, немедленно отозвался, благодарно сказав «мур-р...» и боднул тарелку.
Такой вот диалог получился.
Засим он взял лист бумаги и на обеденном столе, с краешку, вновь превратив его в письменный, написал нижеследующее:
С большим интересом ознакомился я со статьей В. Л. Рабиновича «Алхимия как феномен культуры» {«Природа» 9.73 и 10.73). Автор развивает в ней совершенно оригинальную и глубокую концепцию алхимии как своеобразного и очень существенного явления человеческой культуры в отличие от неверных и примитивных, но до сих пор еще бытующих в науке представлений об алхимии.
С нетерпением буду ожидать опубликования книги В. Л. Рабиновича с подробным развитием его концепции.
23/V1974.
М. Бахтин.
Я, прочитав это, тщеславно заурчал. Урчу до сих пор...
J?' У a ° ^TLek
-,, ^- '•VS:
yXч. . ■—• I л
. // STS'1' ^ О'-^у-)- у——^ ?- ^
’ . Уг-/? /
Г
W
г
4asz>^*+J-
# # #
Лихачев — с нарочным из Ленинграда.. Книга вышла, и дело неумолимо двигалось к докторской. Как оно двигалось — для этого у меня есть своя история. Но сейчас не о том.
Расскажу лишь только один сюжет, связанный с именем Дмитрия Сергеевича Лихачева. За месяц до защиты полагалось (и сейчас полагается тоже) рассылать авторефераты защищаемых работ по адресам специалистов в данной области знания. Д. С. был одним из них. Я отнес свой автореферат в Отделение языка и литературы и передал его Игорю Вадимовичу Кондакову (ученому секретарю Отделения, а ныне известному культурологу) для Д. С. Лихачева, живущего в Ленинграде. Он обещал послать.
Через месяц была защита. Процедура зачтения отзывов на автореферат закончилась, закончились и мои ответы на замечания, и мой доклад тоже был близок к завершению. Как вдруг на пороге зала заседаний Ученого совета Института философии, где и проходила защита, появился курьер из Ленинграда и передал ведущему это заседание И. С. Меркулову запечатанный сургучной печатью конверт от Д. С. Лихачева, с которым я не был лично знаком.
И. С. Меркулов спросил моего разрешения зачитать присланное. Я имел право и не разрешить, так как процедура зачтения отзывов была завершена. Но любопытство возобладало, и я, очертя голову, любезно разрешил, колеблясь над бездной проклятой неизвестности. И вот оно — факсимильное (и печатное тоже) воспроизведение этого, теперь уже дорогого моему сердцу, письма.
Краткий отзыв на работу В. Л. Рабиновича «Методология исторической реконструкции донаучных форм знания», представленной на соискание ученой степени доктора философских наук
Я внимательно прочел как автореферат работы, так и книгу В. Л. Рабиновича «Алхимия как феномен средневековой науки» {М., 1979), а также некоторые из его публикаций материалов и статей.
Перед нами серьезное и вполне достойное присуждения ее автору искомой степени исследование. Во многом оно прокладывает новые пути понимания средневековой культуры вообще, которые могут и должны быть учтены и использованы не только в изучении средневековой науки, но также в исследованиях средневековых литератур и искусств. Главное в том, что алхимия рассматривается не как «предхимия», а как целостное явление, как единый феномен средневековой культуры. Отсюда целый ряд новых выводов, новый подход, новая точка зрения, перестраивающая наши представления о средневековой науке. .
Не буду повторять то, что хорошо изложено и показано в автореферате.
Прошу членов ученого совета принять во внимание мое вполне положительное отношение к присуждению автору исследования искомой степени доктора философии.
Лауреат Государственных премий академик Д. Лихачев 10.Х1.<19>86.
# # #
Рецензии, рецензии, рецензии... Тридцать пять тысяч одних рецензий
В предисловии к первому изданию «Алхимии» я написал: «В чем состоит замысел исследования?
В самом общем виде его можно обозначить так: воспроизвести целостный образ средневековой алхимии в ее еретическом, взрывном противостоянии официальному, каноническому средневековью. Разнородный характер алхимии, этого удивительного явления средневековой культуры, обязывает исследовать выбранный феномен во всех его связях с иными сферами интеллектуального средневековья, определенного в конечном счете социальными особенностями материальной жизни средневековой эпохи, феодальным способом производства. При этом неизбежно проступят черты радикальных исторических преобразований средневековой культуры в ее алхимическом фокусе на пути к культуре Нового времени — науке, искусству, литературе, осмысленным в контексте становления теоретического мышления XVII века.
Ясно, что воссоздание явления прошлого как социально обусловленной целостности с учетом всех связей в естественной среде его исторического
JCp (UfiCouS Л I «'V
а г }<_#. '/и
^//
/7 7 /L/
А
S Д, JirtfuUL;XT / -**—
e
_ „aJAxuSouJ)* *^Лаг >0*Л jdldUU^L ,
(isjbeSh^eJ-Q-JC*-■£&ч~ , /Ру-Ън&А ЦЛМп^Г
»a«Kf «■ T^/»4
^ ‘5UiWy '<'-‘-^U^/yla^^zAf - ryU^u^c
Л<сА<^амА
бытования и взятого в развитии основательно укоренено в марксистской философии истории.
Многоаспектность исследования, коренящаяся в полифункциональной, синкретической природе самого предмета — средневековой алхимии, — предопределила междисциплинарный характер творческого общения. Вот почему реальный состав „соучастников44
работы широк и многообразен.Было бы, однако, несправедливо не назвать тех, кто более всего помог первоначальной интуиции воплотиться в книгу.
Асмус В. Ф., Бахтин М. М., Грязнов Б. С., Юдин Э. Г благосклонно изучили данное сочинение, приняв предложенную концепцию. Память моя сохранит это доброе дело.
Действенная поддержка со стороны В. И. Кузнецова, полезные советы, данные им в ходе ответственного редактирования, также помогли делу.
Конструктивное обсуждение работы на всех ее этапах отличала помощь В. С. Библера. Его историологические исследования способствовали становлению замысла, стимулируя его развитие.
Аверинцев С. С., Ахутин А В., Баткин Л. М., Блауберг И. В., Бэлза И. Ф., Визгин Вик. П., Волков В. А, Гуревич А. Я., Жданов Ю. А, Карпушин В. А, Кедров Б. М., Кузнецов Б. Г., Мамардашвили М. К., Маркова Л. А., Микулинский С. Р., Огурцов А. П., Погодин С. А., Раушенбах Б. В., Рожан-ский И. Д., Рутенбург В. И., Садовский В. Н., Соколов В. В., Соколов М. Н., Тимофеев И. С., Харитонович Д. Э., Шмидт С. О., Юшкевич А. П. внимательно прочитали текст и высказали важные соображения. Благодарю...
Многократные обсуждения рукописи среди коллег сопровождались ценными замечаниями по существу развиваемых идей. Мнения, высказанные в этих дискуссиях, прямо или косвенно пошли впрок».
Как видим, Гоголь и его Хлестаков со своими курьерами могут отдыхать в этом соцсоревновании с пугливым директором Микулинским С. Р., призвавшим такое количество «внутренних» рецензентов, институт которых существовал тогда (да и теперь порой тоже). Признаться, некоторых из них призвал я. Как бы то ни было, я им всем благодарен. Даже и тем, кто здесь не назван (их было три), как говорится, «рубивших» мою работу и меня вместе с ней. Были и устные хулители (об этом в Посткриптуме — «Вернемся к нашим драконам»). Одного из них, впрочем, назову. Это профессор МГУ Г Г Майоров, который на 18 страницах своей машинописи написал такое, что ничего из вменяемого мне я не смог учесть ввиду бессмысленности вменяемого. Но зато одна фраза — «на стр. 15-149 автор вновь впадает в лирическое беспамятство» — примирила меня с этим хулителем, и теперь я с ним дружу.
Вот такая история с институтом внутреннего рецензирования. Многие не выдерживали и покидали Родину. А я не покинул, потому что империя хоть и зла, но полюбишь и козла..
«Алхимия» была напечатана в издательстве «Наука» стараниями заведующего философской редакцией Андрея Ивановича Могилева, а также В. А Шу-кова, редакторов М. С. Глазмана, Л. М. Тарасовой, С. А. Литвака, Т. А Пру-саковой, художника Г. В. Дмитриева. Всем им тоже спасибо. Но и на пути к Гутенбергу было тоже не просто. Бдительный директор института вынудил-таки Могилева послать верстку книги еще на одну рецензию в ЦК КПСС. Пришла положительная рецензия от Энгельса Матвеевича Чудинова, которому я тоже благодарен.
Что было потом? А потом было, как сказали бы историки, триумфальное шествие «Алхимии» по городам и весям моей страны, а иногда и мира. Это все запечатлено в моей юбилейной книге «Имитафоры Рабиновича, или Небесный закройщик» (М.: Захаров, 2010). Всех, кто откликнулся, сердечно благодарю.
Припомним классическое: энциклопудия (БСЭ в пятидесяти томах, к примеру). Но и малоизвестное припомним тоже: издевательство (вместо Издательство)234
Академии наук СССР — смысловой опечаточный шедевр, не устаревший и поныне. Не из-за цензуры, конечно. Ее нет. А так... Из-за умственного безрадостного убожества. Такое вот издевательство...А ведь опечатка истинно божественной природы — радость речи, потому что она еще и оговорка. Она удивительна, как впервые, как никогда допреж. Как нечаянная радость, и потому радость не столько речи, сколько перворе-чи. Но — забегаю вперед. В область первых слов. И как тут не припомнить еще одну опечатку из списка опечаток к тридцатитомному собранию сочинений Герцена, выпущенному тем же издательством АН: напечатано — Бедлам, а следует читать — Вифлеем. Смешно? Да, но только для русскослышащих. А ведь для ушей «англоязычных» — это всего лишь фонетическая калька: ведь Вифлеем — это Bethlehem, то есть почти Бедлам, где «все смешалось в доме Облонских», как в тех яслях обетованных...
Но... произнеслось «в доме Облонских». Из «Анны Карениной». И здесь наша книжная память пылко сопереживает жизненной беде твердокаменного чиновника, прорвавшей горя ком в горле трагическим лепетом пелестра-дал. Так в обычности радость речи из лингволяпсуса претворилась в плач речи оскорбленной и умученной души. Речевой жест, выпадающий из грамматических шор, соприроден жизни в ее светлых и темных видах — радостей и печалей. Полнится ею и сам ее строит. Участвует в сложении Судьбы...
# # #
А теперь вот о чем.
Русский футуристический проект в первой половине десятых годов ушедшего века был устремлен не столько к будущему, сколько к изначальному. Причем в двух смыслах этого изначалия: к началу первотворения и к началам (многим) в каждый момент слово(миро)творения — творения слова и творения словом, являющим образ мира (Пастернак).
Но изначалие — всегда вдруг, и творится оно из звукобуквовидов, случайно взыгравших. Вразброс. Как бог на душу... Слово из гула нечленораз-делья. И так — каждый раз. И тогда случай вневременен и потому возможен всегда. А поскольку слово всегда первое, то оно не взыгрывает по образцу. Рождается само — не клонируется... И может не совпасть с самим собой. Оно — первоопечатно. За-умно, пред-умно. На-обумно. Оно — на-обум Лазаря. И потому в тысячу раз более верное, потому что на обум.
Пастернак:
И чем случайней, тем вернее Слагаются стихи навзрыд.
На обум, и потому на взрыд. Но и на смех (курам?). (Вспомним «Заклятие смехом» речетворца Хлебникова, в коем автор и материал творят друг друга. Творят мир и творца в мире нераздельно, но и не слиянно.)
Препинательность опечатки обновляет слово, указывает на странность речи, радует дитя о первых своих словах. Веселит его. Карнавал слововерти. Словотворение в нескончаемых начинаниях радостей и веселий первосло-вия. Сумасшедше нелепого, достовернейше наивного... А Крученых для этого всего мастерит заготовки, представая зудесником, творящим зудеса, взлетающие заумными книжицами. Одна из них так и называлась — «Заумная гнига» А. Крученых и Алягрова (псевдоним Романа Якобсона) с цветными гравюрами О. Розановой (1915 год). И гнига здесь — принципиально, потому что это, так сказать, первоопечатная книга, и потому гнига.
Такая вот практика.
Но была и теория, это все обосновывающая. И это была интересная теория.
Николай Бурлюк в «Поэтических началах» (1914), в разработке которых участвовал и его брат Давид, пишет: «Корневое слово имеет меньше будущего — чем случайное. Чересчур все прекрасное случайно (см. философия случая). Различна судьба двух детищ случая: рифма в почете, конечно, заслуженном, оговорка же, lapsus linguae, — этот кентавр поэзии — в загоне». В «Supplementum к поэтическому контрапункту» (тогда же — в 1914 г.) Н. Бурлюк говорит: «Многие слова оживут в новых очертаниях. В то время как ряд звуковых впечатлений создал нотное письмо, в то время как научные дисциплины полнятся новыми терминами и знаками, мы в поэтическом языке жмемся и боимся нарушить школьное правописание. Искусство ошибки также оттеняет созидаемое, как и академический язык».
Нарушить школьное правописание! Но нарушить случайно, потому что прекрасное случайно. И, как ни странно, верно.
Не о том ли Пушкин? —
Без грамматической ошибки Я русской речи не люблю...
И не о том ли я, когда еще в советские времена дважды более или менее опасно оговорился: «Стирание граней между голодом и деревней»; и еще — «Призрак бродит по Европе — признак коммунизма». Но, поскольку «искусство ошибки так же оттеняет созидаемое, как и академический язык», я просто академически оттенил созидаемый призраком голод как признак и города, и деревни.
Оговорка... — кентавр поэзии.
Таким образом, речь идет о поэтическом как изначально творящем: из гула — звукового ничего — случайно, и потому наобумно и невпопадно, оформляется в начертанное. Оговорочно-опечаточное... В поле корневых слов, то есть привычных, стертых, укорененных в традиции. И вдруг не корневое. Новое! И тогда все поле обновится — воссинеет синими шелковыми льнами. Обрадуется и взвеселится...
Хлебников в своем теоретическом трактате «Наша основа» (1919 год) говорит: «Вы помните, какую иногда свободу от данного мира дает опечатка.
[Не та ли это свобода, которая, отвлекая от данного мира, влечет нас в до-бытийные, до-словесные времена — во время НОЛЬ, когда голос и логос еще не различены и где опечатка — в голосе или логосе — не ясно? — В. Р.] Такая опечатка, рожденная несознанной волей наборщика, вдруг дает смысл целой вещи и есть один из видов соборного творчества и поэтому может быть приветствуема как желанная помощь художнику». Почему соборного? Может быть, языкотворец — народ? Но потрафляет народу поэт, как бы угадывая соборное, тем самым это соборное и взрывая.
У народа, у языкотворца
Умер звонкий забулдыга-подмастерье, —
сказал Маяковский на смерть Есенина. И... «навсегда теперь язык затворится» в границах именно этой — есенинской — соборности.
Опечатка — оговорка может стать импульсом слово(миро)творения, а в нем — Мастера. Еще раз: Мастер и материал творят друг друга.
У Хлебникова это так: «Но врачесо замирной воли... / и инеса седых времен, / и тихеса — в них тонет поле, / — и собеса моих имен». И еще он же: «В этот вечер за лесом летела чета небедей». А вот его классическое:
И опять идут творяне,
Заменивши д на т...
Потому и творяне, что не при дворе, а при творении, в творении...
Сами они творятся: словом, ими же и сотворенным. Не нормативным, не регулярным, а грамматическим словом. Ляпсусным, а значит, и веселым, радостным. Не нормированно речевым!..
Но... «опечатка, рожденная несознанной волей наборщика...»
Спрошу: всегда ли «несознанной»? Дело-то все-таки соборное...
Но именно здесь начинается абсолютно правдивая история автобиографического свойства. Моя история...
# # #
50-е годы. Точнее не вспомню. Может быть, 57-й. Учусь на химика в Мен-делеевке. Получаю свои 290 р. (стипендию). Мало... Устроился корректором в многотиражку «Менделеевец» за почти столько же — 300 р. Прибавка к 290 царская. По-прежнему мало, но все-таки больше, чем было. Корректирую усердно. И каждую неделю — по средам — выходит двухполосная газета по цене 1 коп., которую исправно покупают в режиме самообслуживания у БАЗа (Большого Актового зала) на втором этаже, за неделю изрядно истончая стопку, лежащую на тумбочке, а копейки бросая в деревянный пенал. И — ни одной опечатки. Скучно, аж жуть... И эту скуку наводил я — бдительный корректор. (Все детали здесь важны, потому что все они еще выстрелят, как то чеховское ружье...)
Среди непременных авторов особенно непременным был один — профессор Стрепехеев. (Инициалы память не удержала.) И вот наборщик Василий, мой ровесник, каждый раз с маниакальным упорством, набирая фамилию пишущего профессора, вместо одной из многочисленных в этой фамилии неприметных Е набирал вызывающе дерзкую У. (Ни за что не догадаетесь— вместо какой именно Е!) Я же не менее маниакально вычеркивал вожделенную для Василия У, водворяя пристойную (в данном литеральном контексте) Е на свое родовое для фамилии профессора место. И все шло своим чередом: Вася вставлял, а я вынимал. Так сказать, восстанавливал истину...
Но работа корректора для меня была временной. И потому, по тогдашнему КЗОТу, я каждые два месяца должен был увольняться — хотя бы на один день. А потом меня брали вновь. На следующие два. Потому что, не уволившись хотя бы на день, я получал юридическое право работать корректором постоянно. Может быть, и по сей день. Вечно! И тогдашний КЗОТ мне это право гарантировал. А зачем начальству давать мне такое право, если можно его не давать? И вообще, зачем что-нибудь давать, ежели можно не давать?! Вот почему я каждые два месяца ровно на 1 день увольнялся, а потом снова заступал...
Наблюдательный Василий это подметил. И вычислил, когда день моей не-работы в должности наконец совпадет с вторником — днем подписания в печать «Менделеевца». (День выхода в свет, как уже сказано, — среда.) Во вторник, будучи уволенным, я ни за что не отвечал. И вот передо мной предстал пламенный Василий с еще горячим корректурным листом, умоляюще посмотрел на меня и тихо так попросил: «Вадим Львович, оставьте, пожалуйста, У Не вычеркивайте. Ведь вы же сегодня уже не корректор, и вам за это ничего не будет». И я понял: наборщик Вася — Человек мечты. И это надо уважать. Для убедительности своей просьбы он, освободив от белоснежной тряпицы литровую бутыль, поставил ее передо мной. Это был чистый, как слеза новорожденного, и отливающий в занебесную синь этиловый спирт (для промывки свинцовых наборных форм требовался этиловый — даже не ЧДА (чистый для анализа), а ХЧ (химически чистый). И тут я сломался. Это была моя первая взятка. Как первый бал Наташи Ростовой. Я оставил в корректуре эту столь вожделенную Василием У И правильно поступил: заветные мечты должны сбываться. Наборщик Вася мечтательно прослезился, по-мужски пожав мою — теперь уже шкодливую — корректорскую руку...
А поутру в среду вынесли к БАЗу большую стопку «Менделеевца», истаявшую в считаные минуты, как мыло в пору безмылья. Покупали оптом — по нескольку дюжин, — с тем, чтобы перепродать на первом этаже у входа по стократному номиналу — аж по рублю! Этим событием смело можно датировать начало рыночных отношений в нашей стране.
С липким страхом и нервной дрожью в коленках я ждал встречи с автором Стрепехеевым (теперь уже через у). Встретил... И что же? Ничуть не обиделся, а разочарованно сказал: «До чего же банально! Ведь именно так меня называли во все мои гимназические и университетские годы».
# # #
И еще про наборщика. Но уже из типографии № 2 издательства «Наука», что на Шубинском окнами на еще не открытый тогда универсам, что на Смоленской.
Шел 1978 год. Именно тогда в этой самой типографии печатали мою книгу «Алхимия как феномен средневековой культуры», увидевшую свет в следующем — 1979 году.
Это была первая моя научная книга. И потому с трогательным тщанием неофита я следил за священнодействиями наборщика, стоя с его разрешения за его спиной.
Из окна было видно слово «Универсам», отливающее иссиня-космиче-ским неоном. Универсам открыт еще не был, а слово, его означающее, уже было, и горело оно днем и ночью, как те мартеновские печи из песни (РАО ЕЭС еще не было, поэтому электричество не отключали). Наборщик, си-дючи за наборной машиной, видел сие весь свой световой день, а набирал руками, на кончиках пальцев все время имея этот самый сине-фиолетовый универсам. А набирал он мое сочинение, и потому с фамилией Рабинович он так же сроднился нерасторжимо, как с тем неоновым универсамом.
И вот, без задней мысли и тем более без шовинистического умысла, дойдя до фразы «Алхимический универсум европейского средневековья...», суггестивный наборщик набрал «Алхимический универсам еврейского средневековья...»
Но я был тщателен. И потому, следуя своему бедному тогда воображению (надеюсь, что сейчас у меня оно богаче), я, так сказать, восстановил истину. И мир остался без этого — еще одного — опечаточного шедевра. А теперь, кусая локти, отпускаю его в научно-издательский фольклор. Лети!.. Можно только догадываться, сколько стоил бы на книжных развалах этот бестселлер — «Алхимия» Рабиновича — с этой опечаткой, потому что и без нее немало...
Но лавры этого наборщика, так и не одарившего читателей «Алхимии» нечаянной радостью речевой внезапности, долго не давали мне покоя. Вот и пришлось придумать тотальную опечатку — на ту же тему: вместо «Алхимия как феномен средневековой культуры» — «Ахинея как ноумен среднефиговой редактуры».
Издатели, переиздавайте! Книголюбы, доставайте! А читатели, листайте!..
# # #
Итак, опечатка (и оговорка тоже) — ступор речи (и языка тоже). Шок обыденностей — речи и жизни. Их слом во имя новой жизни и новой речи. Ради возможностей их обновлений, их пере-со-творений. Из ничего — из руин, оставшихся после сокрушения накатанных и клишированных речевых и жизненных форм.
В средостении их радостных взыграний и веселых узнанных неузнава-ний. Вперекор речестроительным правильностям и жизнестроительным обусловленностям. Соборно-индивидуально...
Как Пушкин, и я не люблю русской речи без... И жизни тоже без...
А речь и есть жизнь...
В недоговорке распечатки Я в русской мове кайф love you.
Беру все небо на хитон,
Все целиком беру,
Ведь нежный этот матерьял Брать надо целиком.
Рвать на клочки его нельзя, Косынка, сарафан...
Нешвенно небо: только все — Сейчас и про запас.
На хилость плеч и мышц моих.. Что без хитона я?!
А вот в хитоне я Гермес,
Финист и Трисмегист.
Где небо веселило всех,
Теперь висит дыра,
На тогу все оно ушло Во всю мою длину...
Чуть свет — и снова неба синь На блейзер подойдет,
Или кровавая заря —
На пурпуровый плащ.
Когда ж сойдет сурьмяный цвет В серебряную стынь,
Неброский этот двуколор На палантин пущу.
Остудит пламена мои,
Стреручит он меня,
Вверх обратит мои глаза И крылья даст взамен —
Пространства обживать вокруг,
С рулеткой и мелком Прикидывать и обшивать Тот свет на каждый день.
Но каждый день в зефирах тех — Как праздник без забот,
А праздники у них идут За будничные дни.
Скроил, как целый москвошвей, Семи небес задел И в этот крой за восемь дней Всех ангелов одел.
Постскриптум
Письмо ученому совету Научно-исследовательского института проектирования будущего (НИИПРОЕБУД), в котором кандидат алхимических наук Р. Б. Нович объясняет высокоученым коллегам, почему вышла задержка с изданием его книги
Третьего дня в издательстве «Прерогатива», что в районном центре Большие Науковеды, вышла моя книга «Ахинея как ноумен среднефиговой редактуры», написанная еще в начале 70-х годов (прошлого века, до нашей эры и не у нас).
Как только директор института тов. Старопанский Ш. Р. узнал, что рукопись готова, он сказал, что в интересах многомиллионного читателя райцентра Б. Науковеды, науки в целом и прежде всего самого автора ее необходимо коренным образом.
Было привлечено: 150 рецензентов различных рангов, званий и степеней. Из них 180 для пущей вящности похвалило ее, один для вящей пущно-сти обругал, а 50 скончалось, поскольку жизнь шла. 90 раз ее обсуждали на заседаниях всевозможных секторов, из которых 10 ликвидировано, 20 разукрупнено, 20 объединено, остальные переименованы. 33 раза ее утверждали на ученом совете, причем 10 раз заново, 11 раз переутверждали и 12 раз перепереутверждали. 40 раз ее же ответственно редактировало 40 ответственных редакторов соответственно. (Все живы, несмотря на то что жизнь и в этом случае шла.) 50 раз ее перепечатывало 70 машинисток, из которых 3 — там, а одна — на подходе. «35 тысяч одних курьеров» не раз отвозило рукопись в издательство, еще в Поддубинский переулок, и столько же других привозило ее обратно. За это время один курьер стал матерью двух дочек, которые вот-вот выйдут на пенсию, а другой дорос до члена корреспондента.
Материально-техническая вооруженность этой впечатляющей задумки тоже была хоть куда. Когда в отдельных магазинах «Канцтовары» временно исчезла вся бумага, включая туалетную, молодежный рейд «Недреманное око», положивший свой голубой глаз на имеющую место нехватку, установил, что 90% бумаги пошло на внутренние рецензии, 9% на перепечатку, а 1% на сопроводиловки, анонимки и объективки.
Автор все эти исторические годы тоже не сидел на печи: снимал вопросы, раскладывал экземпляры, брошюровал; менял так на так, шило на мыло, следует сказать на необходимо отметить; компоновал, стыковал, перебелял и выстригал, выстригал и перебелял, плакал, нумеровал, унифицировал. А в перерывах качал свои птичьи авторские права.
Но дискуссии крепчали, а дискуссанты матерели.
Тон, как всегда, задал Старопанский, обязав автора, который возжелал вернуться «к нашим драконам», вернуться «к нашим баранам» в соответствии с французской поговоркой и в связи с тем, что драконов — во всяком случае у нас — практически не бывает, а баранов хоть тоже, но все-таки.
После этого один критик попросил автора значительно сократить рукопись, а другой — столь же значительно ее удлинить. 30-й вошел с предложением поменять местами заголовок и подзаголовок, закурсивив последний. Но 40-й тут же возразил, упросив автора оставить как было. А когда историк науки о Земле и Воде доктор И. А. Блеев, апеллируя к мнению дедушки русской арабистики Розенблюда, потребовал для понятности присушить, строго говоря, весь текст, как невесть откуда взявшийся 60-й сказал, что, мягко говоря, все понятно и так. Профессор Ю. И. Одихмантьев посоветовал зашкурить введение, отциклевать сноски, пересоюзить первую часть за счет перелицовки второй, заштуковать переходы от разделов к главам, а концовку подогнать к списку литературы заподлицо. Но прознавший об этом 80-й стал прямо-таки умолять автора не делать сего. 90-й порекомендовал начать с конца и завершить началом. Но доктор хинических наук Г. В. Козлищев, энергично ссылаясь на неопубликованную статью, написанную им еще до изобретения письменности, переча всем вышеназванным и размахивая стулом как самым веским аргументом, грозился лично отредактировать самого автора, если он не начнет с середины, где речь идет о хинее235
, и ею же не закончит, ужав книгу до брошюры или, еще лучше, до тезисов к докладу, но зато большому. Козлищев, морально поддерживаемый младшим товарищем по совместной работе соискателем Витюшей Клацманом, брал слово 291 раз, а стул разов примерно до двух, призывая незамедлительно созвать выездную сессию Страшного суда или Товарищеский суд Линча. Под этими инстанциями дискуссант Козлищев совершенно несправедливо подразумевал дирекцию в ее узком и расширенном составах. В заключение он заверил барановедче-скую общественность в том, что материя первична, а сознание как водится. А биохимик-эрудит А. Н. Агнцев, согласно семейному преданию водивший дружбу с самим Баранниковым, в интервалах между замечаниями вставлял свою отточенную репризу: «Теперь все мы соавторы».Итоги подвел Старопанский, еще раз обязав автора в соответствии и в связи с тем же вернуться не к ихним драконам, а к нашим баранам, словно прозревая умственным взором, как на отредактированном догола лугу будут безмятежно тучнеть дружественные стада этой библейской живности, по поголовью равные драконам трех Франций и баранам восемнадцати Испаний, если, конечно, не считать одного набеглого козла из княжества Монако. Но скот любит счет.
Не успел Спаропанский кончить, как отставной редактор журнала «Вопросы» Сема Плеткинд, публично воздев ухватистые ладони, издал 1 (один) оглушительный аплодисмент.
И все же, когда молоденький курьер принес из «Прерогативы» сигнальный экземпляр, Старопанский, на сей раз уже абсолютно открыто, послал весь тираж, насчитывающий 4 штуки, еще на одну закрытую рецензию. Внутренний рецензент констатировал, что автор, хотя и верхом на баране, вернулся-таки к драконам, проявив тем самым неподобающую прыть и гордую стать.
Старопанский заплакал. Внутренний голос не обманул его и на этот, 151-й раз...
Весь тираж был распродан из-под прилавка в день выхода и попал в следующие руки: 1 экз. в экспортном исполнении в суперобложке из дубленой кожи стриженого дракона, но с изображением барана (для конспирации) ушел на экспорт, а 3 оставшихся — в обмен на содержимое архивов института и личного сейфа директора, в связи с книжным бумом и бумажным дефицитом приравненное к макулатуре. Автор получил голографическое изображение своего сочинения с до боли знакомым завитком — факсимильной подписью главного архара.
Специально созданная компетентная комиссия установила: поскольку жизнь шла, как сказали бы астрофизики, в ритме пульсара, рукопись какой была на входе, такой же осталась и на выходе.
В заключение автор выражает сердечную благодарность всем вышеперечисленным рецензентам, динозаврам и дискуссантам, в том числе и тем, кто.
P. S. К предназначенному для печати письму считаю своим научным долгом приложить также ответ тов. Старопанского Ш. Р., переданный мне через ученого секретаря Ю. А. Хэппи-Энтина, в котором директор, опираясь на материалы из личного сейфа, оприходованные ранее в качестве макулатуры, официально сообщает, что внутренних рецензий на поверку оказалось не 151, а только 147. А что касается израсходованной бумаги, то на складах «Канцтоваров» к моменту выхода «Ахинеи» все еще оставалось 7 пачек писчей и 13 мотков туалетной.
Я, Вадим Рабинович, родился 20 февраля 1935 года в Киеве, на Днепре. Мать Валентина и отец Лев — врачи. Отец погиб на большой войне, и вот уже почти четверть века как не жива мама.
Раннее мое детство прошло на Украине, школьная пора — в Сызрани, на Волге; юность — в Москве, где и выучился на инженера в Химико-технологическом институте имени Менделеева; а молодость миновалась в Данкове, на Дону — на химическом заводе и в шелестящей тиши провинциальной вменяемости.
Днепр, Волга, Дон...
С 1962 года — снова в Москве, в академической науке: первые 5 лет все еще в химии, а после пошли алхимические штудии и всяческие любомудрия исторического и философского свойства. Продолжилось и стихотворчество, взвихренное любовью и подхлестнутое честолюбивой соревновательностью в Литературном институте имени Горького. Впервые в Москве в «толстом» журнале мои стихи напечатал А. Т. Твардовский — в своем «Новом мире» (1967, №3).
По ходу складывающейся жизни был: корректором газеты «Менделее-вец», рефератором в журнале «Химия», солдатом и младшим лейтенантом в химических войсках в Старых дорогах (Белоруссия), сельскохозяйственным рабочим на казахстанской целине, аппаратчиком на Дорогомиловском заводе, просеивалыциком сажи и прессовщиком на заводе «Каучук», начальником смены на Данковском химическом заводе, лаборантом в Институте горючих ископаемых, журналистом Центрального телевидения, редактором издательства «Наука», руководителем литературного объединения в Московском институте химического машиностроения, лектором Общества «Знание», преподавателем химии в Текстильном институте, отвечал на письма читателей в «Литературной России»...
Учители: Илья Львович Сельвинский и Владимир Соломонович Библер. Вызволили из беды Бонифатий Михайлович Кедров и Иван Тимофеевич Фролов. Есть друзья, но и недруги. Ученики и последователи тоже есть. Не всех знаю, но чую, что продолжается что-то...
Сын Максим и Клавдия дочь.
Круг моего любознания — Человек в культуре... Открытый и сокровенный, магистральный и периферийный, элитарный и фольклорный, традиционный и авангардный... В пророческом, проповедническом, исповедальном, молитвенном, заклинательном слове. В слове видения и в слове заповеди. В тайнописи. В слове Поэта, во внутренней речи, в молчании... На границах .. В Европе и в России, в Средние века и в XX веке. В любви и у последней черты... Евангелист Иоанн, Августин, Алкуин, Абеляр, святой Франциск, Роджер Бэкон, Раймонод Луллий, Альберт Великий, Уильям Ленгленд, Данте, Петрарка, Агрикола, Кардано... Тредиаковский, Хлебников, Кручёных, поэты серебряного века... Все они —давние и неизменные герои моих академических интерпретаций-реконструкций и университетских элоквенций. Опубликовал более 800 разножанровых прозаических текстов и немало стихотворных. Среди них: изобретения, монографические сочинения, статьи, книги стихотворений, переводы, публицистика, составленные мною антологии... Свыше 70-ти переведены на иностранные языки. Награды: медаль Галилея Международной академии наук в Париже, Синяя лента Софийского университета имени Климента Охридского. Когда мне, наряду с другими, вручали удостоверение «Заслуженный деятель науки РФ» (11 марта 2006), произнес самую короткую в моей жизни речь: «Я рад, что руководству моей страны хватило воображения дать это звание Рабиновичу; но вдвойне рад, что этим Рабиновичем оказался я».
Медиевистские исследования, изучение проблем русского авангарда, поэтологические штудии, исследования в области исторической культурологии, истории и философии культуры, теории познания, философской антропологии — в круге моих научных интересов.
Кто я сейчас? Заведующий сектором «Языки культур» Российского института культурологии, главный научный сотрудник, кандидат химических наук, доктор философских наук, профессор; член Союза журналистов и Союза российских писателей, член Международного Пен-клуба и Исполкома русского Пен-центра. Член редколлегий журнала «Эпистемология и философия науки», «Журнала ПОэтов» и др. печатных и электронных изданий.
Мои главные сочинения (на русском языке): Алхимия как феномен средневековой культуры. М., Наука, 1979; Образ мира в зеркале алхимии. От стихий и атомов древних до элементов Бойля. М., Энергоиздат, 1981; Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух. М., Книга, 1991; Человек в культуре. Введение в метафорическую антропологию. М., Форум, 2008; В каждом дереве скрипка. Стихи. М., Советский писатель, 1978; Фиолетовый грач. Стихотворения и поэмы. М., Советский писатель, 1988; Двадцать один сюжет для жалейки, эха и бубенца. М., 1995; Синица ока. Стихотворения и поэмы. М., Стратегия, 2008; Имитафоры Рабиновича, или Небесный закройщик. М., Захаров, 2010; Поэтологические штудии. М., Согласие, 2012.
I, Vadim Rabinovich, was born on 20 February, 1935 in Kiev, on the Dnieper River. My mother Valentina and my father Lev were doctors. My father perished in the Big War and it is nearly quarter of a century now that my mother has gone too.
I spent my early childhood in Ukraine, my school years in Syzran, on Volga; my youth in Moscow where in the Mendeleyev Chemical and Technological Institute I have become an engineer; I was a young adult working at a chemical plant in Dankov, on the Don river, in a leafy tranquility of provincial prudence.
Dnieper, Volga, Don...
From 1962 — I am in Moscow again, in academia: for the first five years still in chemistry. — My alchemy ofof diverse historical, philosophical and cultural reflections started later. In a whirlwind of love, and fueled by ambitious competitiveness at the Gorky Literary Institute I carried on writing poetry. It was Alexandr Tvardovsky who in 1967 first published my poems in Novy Mir, his «real» literary magazine.
My life took me from plowing virgin lands in Kazakstan to, operating machinery at the Dorogomilovsky Chemical Plant, from being a soot sifter and a presser at a caoutchouc plant, to working as a laboratory assistant at the Institute of Combustible Resources Chemistry, to lecturing at the Textile Institute; from proofreading for a factory newspaper «Mendeleyevets», to writing precis for the «Chemistry» journal; from marching as a Private and then as a Junior Lieutenant with the Chemical troops to lecturing in community on popular chemistry; to heading a literary association at the Moscow Institute of Chemical
Engineering, to working as a journalist at the Central Television, to being an editor of the publishing house «Nauka», and to answering readers’ letters addressed to «Literaturnaya Rossiya» weekly
My teachers were Ilya Lvovich Selvinsky and Vladimir Solomonovich Bibler.
I was delivered from troubles by Bonifaty Mikhailovich Kedrov and Ivan Timo-feyevich Frolov. I have friends, but also enemies. I have pupils and disciples, too. I do not know all of them well, but I sense that something keeps growing in them...
My son is Maxim and my daughter is Claudia.
My main interest is Man in culture... Open and clandestine, mainstream and marginal, refined and common, clinging to the traditional and professing avant-gardism... In the word of prophecy, sermon, confession, prayer and incantation. In the word of vision and commandment. In secret writing. In the word of the Poet, in inner speech, in silence... At the borders... In Europe and in Russia, in the Middle Ages and in the 20th
century. In Love and on a deathbed... Apostle John, Augustine, Alcuin, Abelard, Saint Francis, Roger Bacon, Raymond Lully, Albert the Great, William Langland, Dante, Petrarch, Agricola, Cardano... Tre-diakovsky, Khlebnikov, Krutchonikh, poets of the Silver Age... All of them are the old and invariable subjects of my scholarly interpretations-reconstructions and academic eloquences. I have published more than 800 texts in prose of different genres and approximately as many poems. They include techincal licensees, books, academic and newspaper articles, collections of poems, translations, anthologies... More than 70 of them were translated into foreign languages. My awards are: the Galileo Medal of the Paris International Academy of Sciences and the Blue Ribbon of Sofia University.My academic interests embrace Medieval studies, studies of the Russian avantgarde, history and philosophy of culture, epistemology and philosophical anthropology What am I at present? I am Head of the Department of Cultural Languages of the Russian Institute for Cultural Studies; Professor, Doctor of Philosophy, Master of Chemical Sciences; member of editorial boards of academic and literary journals «Gazeta POeziya», «Epistemology and Philosophy of Science», «Culture and Art» and a number of other printed and electronic publications; member of the Union of Russian Writers, member of International Реп-Club and of the Russian Pen-centre.
My main scholarly books are: Alchemy as a Phenomenon of Medieval Culture. Moscow, «Nauka», 1979; Confessions of a Skribe Who Taugth the Letter But Fostered the Spirit. Moscow, «Kniga», 1991; Human being in Culture... Moscow, «Forum», 2008; Imitaphors of Rabinovich, or the Heavenly cutter. Moscow, «Zakharov», 2010.
My poetic collections include: A Violin in Every Tree. Moscow, «Sovetsky Pisatel», 1978; The Purple Rook. Moscow, «Sovetsky Pisatel», 1988; Twenty-One Themes for Pipe, Echo and a Jingling Bell. Moscow, 1995; A Tomtit of the Eye. Moscow, «Strategiya», 2008.
Перевод E. Петровской
Послесловие
Андрей Битов
Рабинович восходит у меня на депрессивном горизонте, как солнце. Круглокрасное, как яблоко, как дети рисуют. Чему он улыбается и как его зовут? Имя кажется тоже круглым — Вадим. Вадим бывает только Кожинов. Но у того имя скорее треугольное. Как груша. Никто, кроме таких циничных собеседников, как мы с Юзом, не мог отметить некоего физиогномического сходства Кожинова с Евтушенко. «Опять пришел на ум Кожинов», — как острил Юз Алешковский, аллитерируя отвал Наума Коржавина.
Улыбается Рабинович тоже, как оказывается, именно тебе, а не вообще: он рад тебя видеть.
Выделим как 01. Тебя. Кто, кроме еврея, способен что-нибудь оценить? Когда-то мы все были вместе: выжившие после Сталина, барахтавшиеся в лужицах оттепели. Вадим Кожинов был восприемником Михаила Бахтина и зятем Ермилова, Георгий Гачев был заумным философом, но сыном погибшего болгарского коммуниста, Сергей Бочаров — посещая как Михаила Бахтина, так и Лидию Гинзбург, слыл тонким, к сожалению, медленно работающим исследователем. Юз Алешковский пел для них «Окурочек», Петр Палиевский был американист, ученый секретарь — горьковед, Эльсберг — главный теоретик литературы вообще, Феликс Кузнецов рождал термин «зрелый социализм», единственный материалист собирал анекдоты про Сталина, я был циничнейшим аспирантом, полу-чая сто рублей в месяц за диссертацию по неопубликованному «Пушкинскому дому»... ЦДЛ называли «гадюшник», и все в него ходили. Так было в семидесятые в Институте мировой литературы; сомневаюсь, что как-нибудь иначе было в каком-либо другом, скажем, театроведения или истории искусств.
Все принюхались. Кто обманывал советскую власть, слыл порядочным, кто прикидывался, что верит в нее, — нет. Хоть бы кто-нибудь был честным! Как Распутин какой-нибудь, стыдливо пряча Госпремию в карман от страдающего народа! Хоть бы кому-нибудь пришло в голову смутиться предмета изучения! Пушкина или даже Горького. «Хочу быть честным» — так и остался лучшим рассказом. Все хотели... Когда (вдруг и незаметно) пришлось объяснять (почему-то одновременно), что ты любишь Россию (или, по крайней мере, русский язык) и что ты не антисемит (или, по крайней мере, не националист), тогда все и началось. Никто и не заметил руководящей роли и мудрости Партии и Правительства: разделяй и властвуй (без знания латыни). Выделим как 02. Латынь. Кто ее знал?
Солженицын стоит, как скала, потому что «ГУЛАГ» написан латынью, потому что русский вымер, кроме мата. Тут-то честный Рабинович и извлекает свои пять процентов из своего пятого пункта. Пользуясь своим химическим образованием, начинает изучать алхимию: никому и в голову не может прийти, что эта лженаука может стать не предметом разоблачения, а предметом изучения. Зато можно не ходить каждый день на работу, кропать стишки, получать зарплату, правда, придется посещать заседания сектора, но и там можно прижаться в уголку ввиду экзотичности предмета собственных исследований. Так и слышу: «Как исследователь истории алхимии не могу ничего добавить к вышесказанному». Какое счастье такая свобода! О, никто не знает, насколько свободен Рабинович! Никто не знает, насколько вообще свободен еврей, потому что это единственный его секрет. Он может не только любить Россию, но и изучать ее, познавая что угодно, хоть химию, хоть алхимию.
Познавать. То есть жить. Никто не знает, насколько свободен человек! Особенно Власть об этом без понятия. Она способна только портить жизнь. Только в древнегреческом и латыни она не могла учесть антисоветчины. Вот наконец и разгадка, которая раскрывается только в тексте; вот секрет столь неожиданного успеха Аверинцева и Гаспарова, Комы Иванова и Рабиновича (Лосев уже свое отсидел): мертвые языки не врут, они уже не могут меняться. Ишь, евреи! вздумали сделать свой мертвый язык живым.
Академик Раушенбах (немец) отказался от заманчивых американских предложений: «Я не хотел бы жить в стране, в которой не было Средневековья». Средневековье в России, выходит, было. Быть может, и раннее, но зато непройденное. Как и Просвещение. Страна вечного Возрождения. Как Япония Восходящего Солнца. Античности у нас точно не было. Когда меня спрашивают о русском менталитете, то своим, озлившись, я говорю, что он происходит от слова «мент». С западными интеллектуалами начинаю рассуждать о невозможности перевести на русский слово «айдентити». С более широкой публикой утверждаю, что русские — это недополучившиеся немцы, евреи и японцы. И все спрашивают: почему японцы? А вот потому, говорю. И начинаю, последовательно, с немцев.
Выделим 03. Японцы. А вот потому, что в Японию меня не выпустили, чтобы я раньше до всего не додумался, а в Армению — пожалуйста, и в аспирантуру — пожалуйста. Тут и Рабинович катится по Садовому Кольцу как солнце. В ЦДЛ! — вот лозунг мой и Рабиновича.
Он завершает в моем менталитете Средневековье. А то я только слышал о Блаженном Августине, а так, пожалуй, слабо отличаю его от Франциска Ассизского. Раздельны лишь тосты за того и за другого. Средневековье было не такое уж темное, как оказывается. Поэтому и понадобился свет инквизиционных факелов, для поджога. Тогда же их и начали особенно гонять, евреев. Так ли уж интересна алхимия? Может, стоит извлечь гомункулуса? Обрести айдентити? Чего действительно нельзя простить еврею, так это неоспоримости его принадлежности.
Евреи каждый состоит из Я, поэтому так непосредственно соединяются в формулу МЫ.
МЫ можно простить только Рабиновичу. Рабинович = это наше МЫ. Про Рабиновича как-то нелепо сказать, что он еврей. Он может быть украинским, белорусским, молдавским, но он русский.
Он вызывает благодушную хаймскую улыбку даже у погромщика. Наш. Наконец-то! Я — это я, потому что он — это он. Вот почему писать честно при свободе слова стало так противно. Стыдно задним числом, совестно перед языком. Хоть в мусульманство переходи! не так лживо.
Зачем было немке Екатерине Великой выдумать две точки над буквой Е? Зато я помню, кто мне рассказывал про того, кто первый выдумал запятую... Опять же Рабинович. Кто рано встает, тому бог подает... У Рабиновича день начинается рано — он петушок: «Вставай, брат Битов, пиши мой текст „Рабинович как зеркало русской национальной идеи“». «Взрослый вы уже человек, Вадим Львович, а все шутите». (Так сказал Твардовский Заболоцкому, прочитав в предложенной в «Новый мир» подборке следующие строки в стихотворении «Лебедь в зоопарке».)
Плывет Белоснежное диво,
Животное, полное грез...
И кто мне скажет, что лебедь не животное?
Абдусалам Гусейнов
Написав вынесенные в заголовок слова, я тут же испугался: а не принижаю ли я Рабиновича? Согласятся ли его креативный ум и вольнолюбивая душа всего лишь удовольствоваться высотой, которую один из его соплеменников уже достиг много веков назад? Рабинович чувствует и мыслит себя как нечто единственное и в том смысле, что никто не может его заменить, и в том смысле, что он сам являет собой новую форму бытия, для понимания и оценки которой не существует никаких заданных критериев. Поэтому, видимо, любое утверждение, которое устанавливает связь Рабиновича с чем-то, выводит его из чего-то, подводит подо что-то, которое содержит в себе какие-то другие слова, помимо слова «Рабинович», любое такое утверждение может быть им воспринято как неадекватное. Рабинович превратил свое имя в понятие, но именно в качестве имени — он не перешел, не излился в какое-то понятие, став русским поэтом, талантливым философом, известным культурологом, признанным исследователем алхимии, хотя все это говорится о нем и говорится справедливо. Он плюс к тому и сверх того сам стал понятием.
Конечно, наш Рабинович — не единственный Рабинович в мире. Даже очень краткий всемирный биографический словарь, выпущенный издательством «Российская энциклопедия», содержит пять Рабиновичей (для сравнения скажу, что там всего два Гусейновых). Я даже как-то посоветовал ему подготовить справочное издание «Рабиновичи», посвященное всем его известным однофамильцам. Он в свойственной ему манере шутливо обыграл мое предложение, признав интересным и даже выгодным, но тем не менее отклонил его — может быть, потому, что эта удачная мысль пришла в голову не ему и потому является не столь удачной и уж во всяком случае не отвечает критерию единственности, а может быть, потому, что он не понимает и не принимает самого факта множественности Рабиновичей. И в самом деле, как бы много ни было на свете Рабиновичей, Рабинович — один. Это так для тех, кто знает его, и, что особенно важно, это так для него самого. Ведь и Пушкиных на свете много. Я, например, на своем жизненном пути сталкивался с двумя живыми Пушкиными. Но тем не менее мы все знаем, что Пушкин — один. И когда мы говорим: Пушкин, все понимаем, о ком идет речь. И не надо добавлять, что это — поэт, Александр Сергеевич и т. д. Только теперь, приведя сравнение с Пушкиным, я понимаю, насколько нелепым, глупым и обидным было мое предложение о справочнике «Рабиновичи» — это как если бы я Пушкину предложил составить справочник «Пушкины». Ведь он сам есть справочник и больше, чем справочник.
Словом, Рабинович равен самому себе. Ему невозможно угодить и польстить никакими сравнениями и эпитетами. Но если уж кто действительно хочет угодить и польстить ему, то у него есть одна только возможность — говорить о нем в соотнесенности с Богом.
Здесь я должен сделать оговорку, которая может Рабиновичу показаться обидной. Сознание своей единственности, для которой даже перспектива Бога не кажется преувеличенной, — не его индивидуальная черта. Это — черта странного, я бы даже сказал рокового (именно: рокового!) поколения советских шестидесятников, к которому успел примкнуть Рабинович, словно прыгнув на подножку уходящего поезда. Шестидесятники (по крайней мере, шестидесятники в философии) кончаются людьми 1934 года рождения и ими же представлены самым массовым образом. Среди них очень мало, буквально случайные единицы, родившихся в 1935 году. Наш Рабинович, конечно, оказался среди них, что между прочим тоже может считаться знаком его незаурядности. Шестидесятники (дети XX съезда, как они первоначально любили называть себя, хотя теперь они вряд ли будут настаивать на таком самообозначении и скорее уже — кстати сказать, совершенно справедливо — рассматривают себя как людей, подорвавших социализм изнутри, провозвестников и носителей либерально-демократических преобразований в стране) представляют собой совершенно особую породу людей, которые резко отличаются от поколений, предшествовавших им и последовавших за ними, настолько резко, что, например, я, отставший от них всего на пять лет, нахожу их столь необычными, как если бы они были пришельцами с других планет. Одна из черт, присущих шестидесятникам, говоря точнее, конституирующих сам феномен поколения российских шестидесятников XX столетия, — присущее каждому из них внутреннее сознание своей единственности и прямо противоречащее такому сознанию желание быть признанными, утвердиться в своей единственности. Рабинович как один из шестидесятников вполне вобрал в себя эту черту, а точно один из самых юных среди них еще и откровенно сознается в ней. И может быть, именно она стала решающей причиной, из-за которой его прибило к их берегу. Это отступление призвано подчеркнуть лишь серьезность моих заметок. Не более того. Ибо речь все-таки я веду не о шестидесятниках, а о Рабиновиче.
Я не знаю, верит ли Рабинович в Бога. И, честно признаться, не знаю, что значит верить в Бога. Каковы внутреннее состояние, душевный строй, которые обозначаются как вера в Бога? Что хотят сказать и говорят люди, когда они говорят, что верят в Бога? Если Бог — это то, о чем они говорят, то как они могут говорить о нем? Как они могут поместить в слова, речь то, что, по их же утверждениям, ни в какие слова и речи не умещается?! Как они могут просить о чем-то того, кто, как они уверяют, заранее знает, кому, что, когда положено получить? Когда люди называют себя священнослужителями, одеваются в определенные одежды, говорят определенные слова и совершают определенные действия, за которые они получают деньги, то я это понимаю. Когда люди ходят в церкви, ставят свечки, поют, молятся, исповедуются, чтобы очистить душу, поскольку они считают, что это очищает их души, — я это тоже понимаю. Когда люди на культовой основе объединяются в организации (церкви), а эти организации требуют себе статуса, земли и прочих благ, то и это понятно. Когда какие-то, пусть даже малопонятные, утверждения объявляются непререкаемыми истинами и в этом качестве именуются символами веры, за отступление от которых как-то наказывают (убивают, проклинают и т. д.), то и в этом случае я понимаю, что и для чего делается. Когда люди, которые были адептами атеистического мировоззрения тогда, когда оно было идеологией власти, объявили себя верующими в Бога, когда это стало считаться знаком политической респектабельности, то их я понимаю особенно хорошо. Я понимаю также философов, когда они вводят понятие Бога для обозначения пределов познавательных возможностей разума или заполнения каких-то иных гносеологических лакун. Все эти случаи не содержат в себе никакой мистики, вполне укладываются в рамки взгляда на мир, не желающего выходить за рамки логики и фактов. Но когда вообще говорят «я верю в Бога», этого я не понимаю. Из сказанного не следует, будто я понимаю тех, кто говорит «я не верю в Бога». Эти утверждения стоят друг друга. В самом деле, те, кто говорят «я верю в Бога» (первое утверждение), исходят из того, что Бог существует. Спрашивается: как можно верить в существование того, кто существует?! Те, кто говорят «я не верю в Бога» (второе утверждение), исходят из того, что Бог не существует. Спрашивается: как можно не верить в несуществование того, кто не существует? Если с логической точки зрения оба утверждения одинаково бессмысленны, то с содержательной точки зрения, пожалуй, второе утверждение больше говорит в пользу Бога, чем первое. Из первого вытекает сомнение в существовании Бога, из второго — сомнение в его несуществовании.
Несмотря на все трудности, связанные с пониманием утверждений о вере и безверии в Бога, применительно к Рабиновичу я бы поверил и в то, что он верит в Бога, и в то, что он не верит в него. Доказательством этого для меня является жизнелюбие Рабиновича. Его жизнелюбие многообразно, он весь есть жизнелюбие. Но я бы особо выделил два его проявления. Прежде всего следует назвать необычайную жадность к жизни, которая выражается в том, что Рабинович не упускает ни одной возможности жизни, которую ему посылает судьба и освоение которой зависит от его готовности пойти ей навстречу, независимо от того, идет ли речь о чувственных удовольствиях, социальных акциях, знаках признания, дружеских встречах, служебных обязанностях. Вот уж кто мог бы безо всякого преувеличения повторить вслед за поэтом: «Мы любим всё». Рабинович живет не только жадно, он живет еще и подробно. Он весь отдается тому эпизоду жизни, в котором находится. Он живет так, как если бы жизнь была постоянно длящимся мигом. Для него не то что нет прошлого и будущего, а прошлое и будущее сосредоточены в том миге жизни, который он проживает. И проживает он его так искренне, как если бы этот миг жизни был целой жизнью. К примеру, если Рабинович приходит на дружескую встречу, то он обязательно включится в нее специально написанным для этого случая стихотворением, хорошо продуманным, изящно построенным и всегда эксклюзивным тостом. Если Рабинович приходит на научную дискуссию, общественное обсуждение, защиту диссертации, то будьте уверены, что он там обязательно выступит. Он не имитирует жизнь, не созерцает ее с какой-то сторонней позиции, он живет. Он проживает ее деятельно — и телом, и чувствами, и умом. Не надо читать Рабле, достаточно только посмотреть, как обильно Рабинович ест, как полно он смеется, с какой готовностью потом звонит своему отсутствовавшему другу и с каким юмором рассказывает ему обо всем, что было. Словом, Рабинович радуется жизни и утилизует ее с такой самоотдачей, какая возможна только у человека, который глубоко убежден в том, что никакой другой возможности у него не будет и ничего за гробом его уже не ждет. И в то же время он живет так конкретно, отдается каждому мгновению с такой самоотверженностью, словно ему придется за все держать ответ перед Богом, как тем рабам из евангельской притчи, которым господин, уезжая надолго, оставил разное количество талантов и которые по его возвращении вынуждены были отчитываться перед ним о том, что они с этими талантами сделали. Он словно стремится избежать участи того несчастного, который зарыл свой талант в землю, боясь потерять его.
Нет, талантов в землю Рабинович не зарывал. Свои дары, как и свою жизнь, он тратит щедро и с вниманием. Можно было бы сказать, что он являет собой прекрасный образец того, как можно отдавать другим все, не отнимая от себя ничего. Но слово образец, даже если он прекрасный, к Рабиновичу не подходит. И потом: никакой образец он не показывает. Его случай иной: он отдает другим всё тем, что живет так, как ему хочется жить. С Рабиновичем мы лично познакомились сравнительно недавно, около десяти лет назад. Когда наши отношения стали принимать дружеский характер, он, видимо, желая предупредить возможные недоразумения и создать уютную для себя искреннюю атмосферу, не раз замечал мне, что он не любит этики и не числит мораль в больших своих друзьях. Это не были утверждения или заявления, которые требовали с моей стороны ответа, нет, он просто сообщал мне об этом как о некоторой особенности своей натуры, как если бы он случайному спутнику в спальном вагоне говорил о том, что он, к сожалению, по ночам храпит. Но именно сам факт того, что он сказал мне об этом, опровергал то, о чем он сказал. В самом деле: слова Рабиновича, что он не любит этику, говорили в его пользу больше, чем привычные для меня при личных контактах с коллегами уверения с их стороны, что я занимаюсь очень важным предметом и этика в составе философии — самое главное. И если бы слова Рабиновича были хитростью с его стороны, то его надо было бы считать самым большим хитрецом.
Вопрос о том, что любит Рабинович, в более общем смысле решается столь же просто, как и вопрос о том, что любит Бог. Он любит самого себя. О чем бы он ни говорил, он говорит о себе. Что бы он ни делал, он делает для себя. Подобно всем другим людям, он не может отделаться от себя, но в отличие от них или, по крайней мере, от многих из них он не делает вида, что хочет этого. Однажды случился такой эпизод. Рабинович выступил на траурной церемонии, посвященной прощанию с одним из коллег. После речи он подошел к нам с академиком Л. Н. Митрохиным и, приподняв брови, тихо спросил: «Ну, как я выступил?» Саркастически точный Митрохин ответил ему: «Вадим, не забывай, хоронят все-таки не тебя».
В заключение хочу сделать критическое замечание в адрес Рабиновича. Пусть моим оправданием послужит то, что я отступаю от жанра, чтобы остаться в рамках темы и более полно ее раскрыть. Рабиновичу не всегда удается удержаться на божественной или сверхбожественной высоте. Иногда в его облике проглядывают человеческие, я бы даже сказал, слишком человеческие черты. Рабинович не себя помещает в мир, а мир вмещает в себя — именно это позволяет рассматривать его в перспективе Бога. Люди и вещи организуются и маркируются им исключительно в зависимости от того, насколько они благосклонны к нему. Место, о которое он споткнулся, является для него плохим местом. Человек, который к нему плохо относится, является плохим человеком. Именно здесь, в последнем пункте, который касается хорошего и плохого в людях, и обнаруживается человеческая слабость Рабиновича. Все, кто общались с Рабиновичем чуть больше часа, знают, что у него был плохой начальник, который хотел выгнать его с работы и которого он поносит словами, которые могли бы быть оправданы только в том случае, если бы этот начальник ничего другого не хотел, кроме как выгнать с работы Рабиновича. Несколько лет назад в обзорной статье, рассказывающей о людях, усилиями которых в нашей стране складывалось одно из научных направлений и среди которых, несомненно, должен был быть бывший постоянно им поносимый начальник, Рабинович не увидел его имени. Здесь бы Рабиновичу только возликовать. А он возмутился, усмотрел здесь несправедливость и, будучи человеком деятельным, написал об этом. Человеческая слабость Рабиновича состояла не в том, что он так поступил. Она состояла в том, что он мне сам рассказал о том, что он так поступил.
Это замечание, надеюсь, не ставит под сомнение общую мою идею — рассмотреть Рабиновича в божественной перспективе. Оно, собственно, и сделано для того, чтобы отличить юбилейное слово от некролога, чтобы сказать: Рабинович продолжается.
P. S. Когда человек делает что-то хорошее (с его точки зрения), он не должен делать это из расчета на благодарность. Он может радоваться и считать, что ему повезло, если то, что он делает, не создает ему дополнительных трудностей. В случае данного этюда автор был бы удовлетворен, если бы ему удалось избежать упрека, будто он упомянул чье-либо имя всуе.
Между с. 112 и с. 113:
Liber Mutus. Париж, 1667
Российская Национальная Библиотека,
Санкт-Петербург
Между с. 688 и с. 689:
1-8
Георг Рипли. Видение Арнольда из Виллановы (Свиток Рипли), около 1570 Коллекция Йельского университета
Генрих Кунрат. Amphitheatrum sapien-tiae aeternae (Амфитеатр вечной мудрости). Гравировал Ганс Вредеман де Врис. Гамбург, 1595
- Космическая роза (фрагмент)
- Гермафродит (фрагмент)
- Лаборатория Алхимика (фрагмент)
- Четверка, троица, двоица, единица (фрагмент)
Библиотека университета Висконсина-Мэдисона
Генрих Кунрат. Amphitheatrum sapientiae aeternae (Амфитеатр вечной мудрости). Гравировал Гильём Антоний. Ганау (Германия), 1609
- Tabula Smaragdina (Изумрудная Скрижаль)
- Врата амфитеатра Центральная библиотека, Цюрих
Михаэль Майер. Atlanta Fugiens (Убегающая Аталанта), 1617 Эмблемы 1, 8, 14, 21, 28, 37, 42, 50
- Ветер носил его в себе
- Возьми яйцо и пронзи его огненным мечом
-Дракон, пожирающий свой собственный хвост
- Заключи мужчину и женщину в круг, затем в квадрат, после в треугольник, вновь опиши окружность, и ты получишь Философский камень
- Король парится в бане и избавляется с помощью Фарут от черной желчи
- Для делания достаточно обладать тремя вещами: белым дымом, который есть вода; зеленым львом, который есть руда Гермеса; и зловонной влагой
-Для сведущего в Химии пусть Природа, Разум, Опыт и Чтение станут Проводником, посохом, очками и светильником
-Дракон убивает женщину, а та — его, и оба залиты кровью
Aurora consurgens (Заря встающая). Вторая половина XIV века
- Андрогин
- Поединок Солнца и Луны
- Солнце и Луна свежуют зеленого дракона
Центральная библиотека, Цюрих 20-23
Штефан Михельшпахер. Каббала: Алхимическое зерцало Искусства и Природы, 1654
Соломон Трисмозин. Splendor Solis (Блеск Солнца). Германия, 1582 -Толкование на алхимический лад «Энеиды» Вергилия
- Седьмая притча. Персонификация химических превращений
- Павлин в кукурбите
- Королева в кукурбите Британский музей, Лондон
Ars notoria, sive Flores aurei (Искусство магии, или Золотые цветы), около 1225. Приписывается Аполлонию Тианскому (1 год н. э.-98 год н. э.)
Библиотека Йельского университета
Леонард Турнейссер. Magna alchymia (Великая алхимия). Германия, 1583 Российская Национальная Библиотека. Санкт-Петербург
Томас Нортон. Ordinall of Alchimy (Устав алхимии), 1652
- Столпы алхимии -Алхимик взвешивает -Алхимические печи
Alchemical and Rosicrucian compendium (Алхимический и розенкрейцерский компендиум). Нижний Рейн, 1760
- Зеленый лев
- Мультипликация-ферментация
- Пифон
Коллекция Йельского университета
Уильям Блэйк. Лос входит во врата смерти. Фронтиспис книги «Иерусалим. Эманация Гиганта Альбиона», 1804
Andrey Mikhailov
Epilogue
Two in One: Orthodoc Heretic — Cultural Allien
Appendix
Вадим Львович Рабинович
Редактор И. Кравцова Корректоры О. Абрамович, М Ахметова Компьютерная верстка Н. Травкин
Подписано к печати 02.07.2012 г. Формат 70х90У16
. Гарнитура CaslonC 540 ВТ. Печать офсетная. Бумага офсетная. Тираж 2000 экз. Заказ № 4233.Издательство Ивана Лимбаха.
197342, Санкт-Петербург, ул. Белоостровская, 28А. E-mail: Iimbakh@limbakh.ru
Отпечатано с готовых файлов заказчика в ОАО «Первая Образцовая типография», филиал «УЛЬЯНОВСКИЙ ДОМ ПЕЧАТИ»
432980, г. Ульяновск, ул. Гончарова, 14
ISBN 978-5-89059-180-7
785890
591807